По свидетельствам Ермолова и Давыдова получается, что Ермолов провел в Алексеевском равелине около четырех месяцев — три недели до допроса и три месяца после доклада Лопухина Павлу.

Между тем имеется документ, который принципиально меняет картину.

Это указание императора генерал-прокурору:

«Господин действительный тайный советник и генерал-прокурор Лопухин. Артиллерии Эйлера баталиона подполковника Ермолова за дерзновенные в письмах выражения повелеваю, исключа из службы, отослать на вечное житье в Кострому и предписав тамошнему губернатору, чтобы имел за поведением его наистрожайшее наблюдение.

Пребываем вам благосклонны.

На подлинном подписано собственною Его Императорского Величества рукою тако:

Павел.

Генваря 8 дня 1799 года в С.п. бурге».

Павел решил судьбу Ермолова на следующий день после доклада Лопухина, который, судя по явной проермоловской направленности доклада, рассчитывал на иной результат.

Очевидно, генерал-прокурор каким-то образом отсек императора от аналитических примечаний Линденера к ермоловскому письму, между тем комментарии Линденера были достаточно выразительны: «Дерзкая критика к оскорблению Величества, возмущая притом к нарушению спокойствия и тишины»; «Наименование Бутова тож значит, что и выше явствует к оскорблению Величества». И так далее.

И далее — известный уже нам вывод: «Сей Ермолов артиллерии подполковник, имевший с Каховским родство и особливую в презрительных делах связь».

Его организационная принадлежность к «канальскому цеху» явно подтверждалась наличием «конспиративной» клички — Еропкин. Останься Ермолов в руках Линденера, дело вряд ли обошлось бы ссылкой в уютную Кострому. Но в связи с этим комплексом документов встает вопрос — сколько же времени провел Ермолов в каземате?

В начале января он доставлен в Петербург. 8 января Павел определил его судьбу. В тот же день Лопухин пишет костромскому губернатору Кочетову:

«Милостивый государь мой Николай Иванович!

Его Императорское Величество Высочайше повелеть соизволил подполковника Ермолова за известное Его Императорскому Величеству преступление, исключа из службы, отослать на вечное житье в Кострому, где за его поведением чинить наистрожайшее наблюдение. Сообщая вашему превосходительству к непременному и неукоснительному со стороны вашей исполнению объявленного Высочайшего повеления, препровождаю при сем означенного Ермолова, с тем, чтобы за перепискою его иметь смотрение и меня о том каждомесячно уведомлять».

Ермолов был отправлен в тот же или на следующий день — реакция Кочетова была скорой:

«Секретно.

Ваше Высокопревосходительство, Милостивый Государь Петр Васильевич!

Сего числа имел я честь получить с сенатским курьером секретное предписание Вашего Высокопревосходительства от 8-го генваря, при котором прислан по Его Высочайшему Императорского Величества соизволению исключенный из службы за известное Его Величеству преступление подполковник Ермолов в здешний город на вечное житье; и вследствие Высокомонаршей воли изображенной в предписании Вашего Высокопревосходительства долгом себе поставлю чинить точное и неупустительное исполнение и уведомлять каждомесячно Ваше Высокопревосходительство о пребывании помянутого Ермолова. О чем донеся, пребуду всегда с истинным высокопочитанием и совершенною преданностию

Вашего Высокопревосходительства Милостивого Государя всепокорный слуга

Николай Кочетов.

Генваря 12 дня 1799 года в Костроме».

Стало быть, Ермолов пробыл в Петербурге меньше недели и 12-го числа был уже в Костроме.

Времени на «без малого четырехмесячное сидение в равелине» категорически не остается.

Все было: и мрачный промозглый сумрак каземата, и чадящая свеча, и дымящая угарная печь, и гробовое молчание мира вокруг, и ужас перед возможностью провести в этом страшном пространстве годы и годы…

Все это секретный арестант испытал за несколько дней. И на впечатлительную натуру молодого Ермолова, ошеломленного ужасающим поворотом судьбы, эти несколько дней произвели незабываемо тяжкое впечатление.

Он на всю жизнь понял, что может грозить строптивцу, если он перешагнет некую черту…

Судя по мучительной подробности описания каземата, сделанного через много лет, этот дремлющий ужас был с ним всегда.

Остальное было все тем же автобиографическим мифом, призванным трагически укрупнить события.

В двух направлениях Ермолов-мемуарист модифицировал реальность. Во-первых, как уже говорилось, он старался изобразить горькую для него реальность более благостной и по отношению к нему уважительной, а во-вторых, хотел все же предстать перед потомками и поздними современниками рыцарем, отстаивающим свое достоинство, невинной, но гордой жертвой павловской тирании.

10

Ермолов вспоминал:

«По прибытии в Кострому мне объявлено назначение вечного пребывания в губернии по известному собственно государю императору преступлению. По счастию моему при губернаторе находился сын его, с которым в молодости моей учились мы вместе. По убеждению его он донес генерал-прокурору, что находит нужным оставить меня под собственным надзором для строжайшего наблюдения за моим поведением, и мне назначено было жить в Костроме».

Здесь мы сталкиваемся с очередной странностью. С одной стороны, Алексей Петрович уснащает свой рассказ вполне правдоподобными подробностями о вмешательстве бывшего соученика, губернаторского сына, с другой — в имеющихся документах версия ссылки в губернию подтверждения не находит. Приказ Павла о ссылке именно в Кострому — недвусмысленен. Отношение губернатора Кочетова к генерал-прокурору подтверждает: Ермолов прислан был для «вечного житья» в Костроме. И никакого послания к генерал-прокурору, о котором говорит Ермолов, в деле нет.

Ермолов лаконично, но вполне содержательно описал свою жизнь в Костроме:

«Некоторое время жил я в доме губернского прокурора Новикова, человека отлично доброго и благороднейших свойств, и вскоре вместе войска Донского с генерал-майором Платовым, впоследствии знаменитым войсковым атаманом, которому по воле императора назначена так же Кострома местопребыванием. Полтора года продолжалось мое пребывание; жители города оказывали мне великодушное расположение, не находя в свойствах моих, ни в образе поведения ничего обнаруживающего преступника. Я возвратился к изучению латинского языка, упражнялся в переводе лучших авторов, и время протекло почти неприметно, почти не омрачая веселости моей».

Относительно веселости, конечно, можно и усомниться. Прозябание в Костроме могло стать если не вечным, то многолетним.

Что до изучения латыни, то это важнейший психологический момент.

Ермолов всецело принадлежал к культуре, ориентированной на античные образцы. В его детстве это был Плутарх; можно смело предположить, что в жизнеописаниях Плутарха его более всего влекли истории удачливых полководцев. Денис Давыдов свидетельствует и в данном случае вполне основательно:

«Ермолов, воспользовавшись своим заточением, приобрел большие сведения в военных и исторических науках: он также выучился весьма основательно латинскому языку у соборного протоиерея и ключаря Егора Арсеньевича Груздева, которого будил ежедневно рано словами: „Пора, батюшка, вставать: Тит Ливий нас давно уже ждет“».

Через некоторое время он мог читать в подлиннике Тита Ливия, Тацита и Юлия Цезаря.

Литература на латыни, которую мог читать и переводить Ермолов, была обширна. Но он выбирает именно этих авторов. И вполне понятно почему.

Но прежде чем рассмотреть отношения его с античными авторами, надо представить себе его действительное настроение.

Он остался один. «Старшие братья» и общие их друзья по «канальскому цеху» были в крепостях и сибирских ссылках. Многочисленные приятели прекратили с ним отношения, опасаясь компрометации.

Верен ему оказался только Казадаев, письма к которому и дают нам картину, адекватную реальности. Как выяснилось в этот трагический момент, его клятвы в вечной дружбе не были пустой риторикой.