Изменить стиль страницы

«Записки охотника» Тургенева, восхитившие Станислауса, его не тронули — правда, читал он их во французском переводе. С интересом Джойс прочел «Себастьена Рока» Октава Мирбо, где его восхитили и мрачность в изображении жизни иезуитского коллежа, и стиль — «трудно преуспеть во Франции, где почти каждый так хорошо пишет…». Той же оценки удостоился «Кренкебиль» Анатоля Франса, которого Джойс полюбил навсегда. Читает он и Гауптмана, которого считает обладателем тайны художника, и в каждой новой пьесе (в тот раз это была «Роза Бернд») пытается эту тайну отыскать. Гауптман удостоился от него величайшей джойсовской похвалы — «пока я не нахожу в нем ничего от шарлатана».

При этом обильном чтении он продолжает терзать тетушку Джозефину просьбами о присылке всего печатного, что имеет отношение к Ирландии, прежде всего газет, но также книг и журналов. Его по-прежнему завораживает древняя Ирландия, он замышляет какой-то текст на эту тему. Выпрашивает карту Дублина поподробнее и книгу Гилберта «Исторические и муниципальные документы Ирландии», фотографии и открытки с видами страны. Из доходившей ирландской прессы он с неудовольствием узнавал, что Кеттл, Шихи, Скеффингтон и Гогарти становятся все популярнее и значительнее. Последний всё делал попытки примириться с Джойсом, а тот всё отбивал их. Гогарти расспрашивал Чарльза Джойса о делах Джеймса и об отношении к нему, Гогарти, и даже что о нем, Гогарти, думают прочие члены семьи. После этого разговора Гогарти написал Джойсу умиротворительное письмо с предложением забыть старое, бросить раздоры, но Джойс ответил, что такое «не в его власти». Тогда Гогарти, который только что женился, написал Джойсу в Рим, и Джойс опять ему отказал, хотя и формально вежливо добавил, что они могут встретиться в Италии.

Из Нью-Йорка, где молодая чета вкушала медовый месяц, Гогарти радостно ответил, что будет счастлив принять любезное приглашение Джойса, но заметил, что ему кажется, он будет гораздо счастливее видеть Джеймса, чем Джеймс — его, но ему «тяжко по мертвой руке тосковать, слышать голос, которого нет» [54]. Уместно заметить, что Джойс никогда не прекращал этого подобия отношений — по каким-то джойсовским склонностям он не давал этой ране зажить.

Гораздо мягче он был с Томасом Кеттлом, ставшим, к слову, членом парламента. Однако и с ним Джойс не помирился до конца. Собственно, ему претили не сами его бывшие друзья, но мужчины как интеллектуальные партнеры: «Им, оказывается, тяжко понять меня и невозможно со мной ладить, даже когда они кажутся хорошо снаряженными для этого дела. С другой стороны, две куда более скудно снаряженные женщины, тетя Джозефина и Нора, кажутся способными воспринять мою точку зрения, и если даже они не ладят со мной, как могли бы, то им определенно удается сохранять определенную лояльность, что весьма похвально и приятно. О тебе я, конечно, не говорю. По всем предметам, исключая социализм (который тебе безразличен) и живопись (которая мне неведома), — у нас общие или сходные мнения». Станислаус пытался убедить его, что Кеттл — мыслящий политик, но Джеймс вдруг совершенно отказался от парламентаризма и углубился в Шинн фейн, то есть перешел на сторону Артура Гриффита. Тут явно был отголосок неизживаемой поглощенности Парнеллом, который не смог сделать парламент инструментом прогресса, что вряд ли удалось бы и Кеттлу. Но газета Гриффита «Юнайтед айришмен» была тогда лучшей в Ирландии.

Джойс писал о Гриффите, что это единственный человек, пытающийся сделать Ирландию полноценной страной. Шинн фейн добивалась экономической и политической независимости точно так же, как он добивался в своем самоизгнании независимости художника и самого искусства. Социалистические восторги его подкрепились конгрессом в Риме и другими акциями социалистов Италии. То были яркие праздники с изобилием алых знамен, оркестров и пылких ораторов. Социализм был невероятно популярен среди итальянской интеллигенции — как молодой, так и вполне зрелой. Социалистами были выдающийся психиатр и криминалист Чезаре Ломброзо, писатель Эдмондо де Амичис, философ-марксист Антонио Лабриола, молодой, талантливый и злой репортер Бенито Муссолини и множество других. Но про свой социализм в конце концов Джойс грустно скажет, что да, он слишком неустойчив и плохо сформулирован…

В то время Сингу пришлось пережить громкий скандал по поводу «Молодца с Запада», и даже не в газетах, а в самом театре «Эбби» — из-за фразы: «И все девушки Мэйо постояли передо мной в одних сорочках!» Джойс бесстрастно заметил: «Чудное видение». А давний полуприятель Падрайк Колум, доставленный в участок в пьяном виде, голосил: «Такая клевета на невиновного — оскорбление для всей Ирландии!» Национальный позор был приравнен к 40 шиллингам или двум неделям за решеткой. Джойс с удовольствием прочитал об этом в «Дейли мейл», но, к удивлению Станислауса, принял сторону националистов против сотоварища-литератора. Как кельтская богиня Морриган, Джойс питался раздорами и скандалами — в них он видел испытание для человеческого духа и горестно радовался, когда испытание оказывалось непосильным.

К Йетсу он теперь не испытывал никакой симпатии — «утомительный идиот», «лишенный связи с ирландским народом». Неохотно признавал Синга — «этот по крайней мере может поймать их за уши». Брату он писал: «Чувствую себя человеком в доме, который слышит скандал на улице и крики знакомых голосов, но не может выглянуть и узнать, что, черт подери, происходит. Это отвлекает меня от рассказа, который я собирался написать», — то есть от «Мертвых». Станислаус, которому не слишком нравился Колум, на этот раз обозлился и на брата, не понимая, что Джеймс отрицает не столько личности, сколько то, что они для него воплощают.

Часть объяснения заключалась в том, что Джойс пил все чаще и больше и угрюмая раздражительность между выпивками, классическая черта алкоголиков, накладывалась на всё. Обдумав свою жизнь и будущее, он решил, что и работа в банке, и сам Рим более невыносимы. Следовало решить, писатель он или уныло благопристойный обыватель. Конечно, ему придется искать попутный заработок. Но нынешний статус «означает моральное уничтожение». Вот уже несколько месяцев он не писал ни строчки и даже чтение требовало небывалых прежде усилий. «На театр Господа Бога я смотрю глазами моих сотоварищей, клерков, поэтому ничто не удивляет, не трогает, не восхищает и не отвращает меня». Равнодушие могло означать отстраненность художника, но Джойс чувствовал — это омертвение, крепнущая кома, одичание.

С уже привычным восторгом крушения он известил банковское начальство, что увольняется в конце февраля. Проработал он на самом деле всю первую неделю марта. Письма разнообразным агентствам Франции и Италии были отосланы. Джойсу хотелось попасть в город без туристов, и поначалу ему показалось, что это может быть Марсель. Порт, солнце, старый город… Банк опротивел ему окончательно. И все же ка-кой-то, пусть призрачный, деловой и коммерческий опыт ему удалось собрать. Он надеялся на портовые конторы. Но услуги его никому не требовались.

В середине февраля Джойс договорился с домохозяйкой, что останется еще ненадолго, и тут же написал Станислаусу, что решил вернуться в Триест, к Берлицу. Станислаус был в ужасе: он только что сходил к Артифони выяснить, собирается ли тот сдержать слово, данное Джеймсу перед его отъездом в Рим — что если он захочет вернуться, то всегда может рассчитывать на прежнюю позицию… Артифони с наслаждением отказал. И теперь Станислаус заклинал брата держаться Рима — в Триесте еще хуже. Но Джойс ответил, что если в школе нет вакансий, то он снова возьмется за уроки. Станислаус предупредил, что их скорее всего не найти. Это не остановило Джеймса. Пусть город напоминал ему обо всем тяжелом, что связано с «Дублинцами», там есть два по-настоящему понимающих его человека.

Мучила простуда, подхваченная коварно мягкой римской зимой; он сатанел из-за отказа Джона Лонга издать «Дублинцев», Нора изводила его разговорами о более комфортабельной жизни, последняя попытка найти место в Марселе не кончилась ничем. «Рот мой полон гнилых зубов, а душа — сгнивших амбиций…» В довершение всего Нора забеременела. Постель бедным вместо оперы, говорят в Риме. У него хватает духа шутить над собой: «Эглинтон был уверен, что я вернусь в Дублин попрошайничать, Бирн — что стану горьким пьяницей, а Косгрейв — что нимфоманом. Увы, джентльмены, я стал банковским клерком. Сейчас я думаю, что это хуже, чем предрекали все трое пророков». Но Стэнни он писал: «Еще немного такой жизни, и пророчество Бирна сбудется».

вернуться

54

К сожалению, в русском переводе (С. Я. Маршак) этой классической строки А. Теннисона закрепилось жестокое «мертвой» и «голос, которого нет», тогда как в оригинале гораздо более мягкое «vanished» и «the voice is still». Зато «days that are dead» превратились в умильные «потерянные дни».