Изменить стиль страницы

Клиника-санаторий доктора Дельма должна была переехать в гостиницу «Эдельвейс» в Ла-Боль; туда они и отправились. В сущности, гостиницу должны были официально реквизировать для размещения больных, и мадам Дельма оставалась проследить за процессом. День за днем Джойс ходил к ней (она жила за городом, в двух милях от него), и его заверяли, что все вот-вот произойдет, но наступил сентябрь, и оказалось, что не сделано ничего. Леон, заваленный собственными делами, сумел все же выяснить, что никаких мер не принято, и Джойс, боявшийся, что Лючия брошена в Иври одна, без присмотра, телеграфировал Джорджо в Париж, чтобы тот принял меры. Дельма пытался объяснить, что его контракт с гостиницей оказался нарушенным и что сейчас он ищет другое место. Без промедления Джойс отыскал врача с загородной клиникой возле Ле-Круази и запросил, может ли он принять Лючию; тот согласился, но Дельма предупредил, что там нет условий для буйных пациентов. Назавтра Джойс решил отвезти Лючию на обычной машине, но Дельма настоял на специальной санитарной карете, ведь только что, 15 сентября, Франция объявила войну Германии, отчего дороги будут забиты военным и беженским транспортом…

Отчаявшийся Джойс написал Джорджо и Хелен, что Лючия брошена в Париже, который разбомбят, пока Дельма что-нибудь сделает. Сын, невестка и внук были в сравнительной безопасности на своей загородной вилле, но оставалась Лючия — Джойс боялся, что испуг и одиночество приведут ее к новому срыву, и что надо хотя бы звонить или ездить к ней, чтобы забрать ее любой ценой при признаках опасности.

Ла-Боль, как и следовало ожидать, переполнялся беженцами, и Джойс обратился за помощью к Дэниелу О’Брайену, кстати, психиатру по специальности. Он очень вовремя оказался по делам в городке. Вряд ли он мог много сделать, но оставался сколько получалось рядом с Джойсом, который и сам был испуган и обескуражен. Ему удалось чуть успокоить писателя, и тот даже стал выходить на прогулки. В Ла-Боль был большой ресторан с танцзалом, куда каждый вечер набивались солдаты из британских и французских лагерей. Около трех сотен «томми» и «пуалю» поднимали боевой дух у стойки, и дело дошло до «Марсельезы». Джойс присоединился к пению, и его пока что сильный тенор слышен был даже в этом огромном хоре. На него заоглядывались, а потом группа солдат подняла его на стол и потребовала, чтобы он спел снова — от начала до конца. «Не приходилось видеть, — вспоминал потом О'Брайен, — зрелища такого полного покорения и приведения в восторг целой толпы одним-единственным человеком. Джойс стоял и пел „Марсельезу“, и они снова пели вместе с ним, и атакуй их в этот момент целый полк немцев, он никогда бы не прорвался. Такое было ощущение. Джойс и его голос парили надо всем».

К середине сентября наконец привезли Лючию и других пациентов, их разместили в Порнише, по соседству с Ла-Болем. Отец и мать оставались там, чтобы как-то уменьшить дикий страх Лючии перед бомбардировками. 8 октября, день своей «свадьбы», они тоже встретили там; О’Брайен устроил что-то вроде ужина-сюрприза в ресторане на вершине холма, хотя ночь была грозовая, Джойс нервничал и едва не вернулся с полдороги, но потом взял себя в руки и даже расшалился, как ребенок.

Но безумие преследовало не только их: Хелен неуклонно близилась к новому припадку. Джорджо не мог справиться с ее непредсказуемым поведением и переселился на другую квартиру. Ее поддерживали друзья, включаявсе тех же Леонов, которые считали, что дело лишь в супружеском разладе, и пытались снова свести их. Поль Леон жаловался Джойсу на неуместное поведение Джорджо — тот хотел, чтобы Хелен уехала обратно в Нью-Йорк, и просил Леона послать письмо Роберту Кастору, ее брату, чтобы он забрал сестру домой. Люси Леон была категорически против такого письма как в случае с Лючией, настаивала, что это не болезнь ,а обыкновенные истерики. Джойсу, как видно из писем, эта тема была уже не по силам; он не слишком старался успокоить Хелен, и все, что он смог — вернуться с Норой в Париж 15 октября 1939 года.

Город, приютивший тысячи страдников, становился гнездом беды. Постоянные воздушные тревоги, затемнение и патрули не давали Джойсу выходить по вечерам, как он делал это много лет. Друзья, на которых можно было опереться во всех смыслах, уезжали или готовились уехать. Эжен Жола был в Нью-Йорке, Мария увозила свою школу в пригород Виши, Сен-Жеран-ле-Пюи. Леоны делали что могли, но отношения были напряженными. Оставался Беккет, но он тоже был занят своими делами и не мог бывать с Джойсом постоянно. Вести домашнее хозяйство Норе в таких условиях было тяжело, и они снова переехали в отель «Лютеция». Джойс, нервничая, вдруг бросался к пианино и начинал как одержимый играть и петь на пределе звука. Он не понимал целей этой войны, не видел от нее никакой пользы и отказывался соглашаться с Беккетом, объяснявшим ему свое понимание и целей, и пользы. В «Поминках по Финнегану» Джойс предельно ясно выразил бессмыслицу и ничтожество войны, а теперь мир лишался возможности прочесть его книгу, изданную книгу: что могло быть унизительнее для писателя.

Треснула еще одна опора его парижской жизни. Джойс поссорился с Полем Леоном. Джойс защищал сына, Леоны — Хелен. Расхождение было все категоричнее, и наконец дошло до того, что Джойс поручил Алексу Понизовскому попросить шурина вернуть доверенности на издание его книг. Леон позвонил Джойсу, чтобы удостовериться, что не ошибся, и когда Джойс холодно подтвердил свою просьбу, прислал ему такое же холодное письмо, сообщая, что передает документы с Понизовским и просит расписку о получении. Десять лет самой тесной дружбы обернулись прахом.

Хелен, которой становилось все хуже, была помещена в клинику в Сюрене, а Стивена отвезли в «Лютецию» к бабушке и деду, затем Джойс позвонил Марии Жола и предупредил, что отправляет к ней Стивена. Мария пригласила его, Нору и Джорджо встретить с ней Рождество в Сен-Жеран-ле-Пюи. Джойс согласился, не особенно раздумывая. Он пил все больше, тратил деньги, не задумываясь о будущем, и с каким-то особенным удовольствием признавался Беккету, что понимает, как близки они к крушению. Сейчас он больше, чем когда-либо, напоминал своего отца в его худшие дни.

В конце декабря они добрались до ближайшей к Сен-Жеран-ле-Пюи станции, где их встретила Мария, в единственном на всю округу такси, и отвезла в гостиницу. Не успели они войти в номер, как у Джойса случился приступ мучительных болей, сваливший его в постель. Списывать на нервы больше было нельзя; утешительный диагноз, радостно им принятый, здесь не годился. О’Брайен, все еще неплохой медик, предположил какое-то поражение желудка, и Джойс промолчал — скорее всего, он уже понимал это сам. Если это была язва двенадцатиперстной кишки, то при таких болях она могла привести к смерти. Но врача Джойс не вызвал. На рождественском ужине он сидел нахохленный, почти не ел и только пил белое вино. Война, утратившая разум дочь, идущая к тому же невестка и запущенная язва — все это привело его на край бытия. Односложные ответы на любые вопросы, невидящий взгляд в пространство, и только музыка наконец вывела его из оцепенения. Мария играла и пела рождественские гимны, а остальные пели по очереди свои — немецкие, французские, английские… Джойс спел с ней ирландскую песню, потом еще несколько, потом свои любимые доулэндовские песни и заставлял других подпевать. А потом вдруг вскочил и попытался закружить Марию в вальсе — гостиная была едва ли больше двух пароходных кают. Когда она, смеясь, попыталась остановить его, он крикнул:

— Ну давай! Ты же знаешь, что это мое последнее Рождество!..

Назавтра Джорджо вернулся в Париж. Он был под двойной угрозой: возраст его был призывным, в Виши его могли мобилизовать французы, а в Париже немцы. Джойс собрался было следом, но Нора сумела отговорить его. Тут он отыскал в «Поминках…» пророчество, которое его ужасно обрадовало. Финская война 1939 года и яростное сопротивление финнов показались ему воплощением легенды о великом предке, Финне Мак-Кумале, «Финне, воскресшем вновь». Он писал Фрицу Вандерпилю: