— Слегка подгорело, — извиняющимся тоном говорила мама, накладывая мясо, кусочки которого выглядели останками домашнего любимца, спасенными из пожара. — Но я вроде отскребла большую часть того, что сгорело, — добавляла она виновато.
К счастью, моего отца все устраивало. Его нёбо распознавало только два вкуса — подгоревшее и мороженое. Так что если блюдо было достаточно темным и не слишком вкусным, он оставался доволен. Воистину их брак был заключен на небесах, потому что никто не мог сжигать еду так, как мама, и никто не мог есть ее так, как отец.
Для работы мама покупала кипы журналов по домоводству — «Красивые дома», «Дом и сад», «Лучшие дома и сады», «Успешное домоводство», — и я читал их с неизменной жадностью, отчасти потому, что они вечно лежали вокруг, а в нашем доме отдыхали за чтением, и отчасти потому, что они обрисовывали жизнь, настолько отличную от нашей. Домохозяйки в журналах моей мамы были сдержанными, собранными и спокойными во всем, их еда была идеальной — как и сама жизнь. Они наряжались перед тем, как вытащить блюдо из духовки! Над их плитками на потолке не было черных пятен, по стенкам забытых на плите кастрюль не ползли мутирующие массы. Детей не приходилось отгонять подальше от духовки, когда ту открывали. А еда — «запеченная Аляска», омар «Ньюбург», цыпленок-качиатора, — о такой мы даже не мечтали и никогда не встречали в Айове.
Как и большинство людей в Айове 1950-х годов, мы чаще всего питались дома. [7]Крайне редко, когда нам предлагали еду, к которой мы не привыкли или которая вовсе была не знакома — в самолетах, в поездах или когда нас приглашали на ужин к кому-нибудь родом не из Айовы, — мы старались аккуратно разрезать блюдо и изучить со всех сторон, будто определяя, требуется ли его обезвредить. Однажды во время поездки в Сан-Франциско друзья повели отца в китайский ресторан, и после он описал нам этот визит мрачным тоном человека, побывавшего на волосок от смерти.
— И знаете, они едят палочками, — добавил он с видом знатока.
— Боже мой! — сказала моя мама.
— Я скорее предпочту заразиться анаэробной инфекцией, чем снова пройду через это, — мрачно заключил отец.
В нашем доме мы не ели:
— макароны, рис, сливочный сыр, сметану, чеснок, майонез, лук, солонину, бастурму, салями и любые импортные продукты, кроме французских гренок;
— хлеб, если он не был белым и не состоял по меньшей мере на 65 % из воздуха;
— любые специи, кроме соли, перца и кленового сиропа;
— рыбу, которая хоть как-то отличалась по форме от прямоугольной и не панированную ярко-оранжевыми сухарями, притом — только по пятницам и только когда моя мама вспоминала, что сегодня пятница, что случалось не так часто;
— супы, не одобренные семейством Кэмпбеллов, да и очень мало из тех, которые они одобряли;
— все то, что имело сомнительное местное название вроде «кукурузных лепешек» или «гибискуса», или еду, которая когда бы то ни было считалась основным продуктом питания рабов и крестьян.
Прочие виды еды — карри, энчиладас, тофу, бейглы, суши, кускус, йогурт, овощные супы, рокет-салат, ветчину «Парма», любой сыр, который не был ярко-желтым и достаточно блестящим, чтобы видеть в нем свое отражение — либо еще не изобрели, либо они были нам тогда неизвестны. В еде мы были не искушены. Помню, как я удивился, когда узнал, уже взрослым, что коктейль из морепродуктов — не алкогольный напиток, который подают в качестве аперитива и в котором плавает креветка.
Вся еда в нашем доме состояла из объедков. Мама как будто не уставала подавать нам пищу, которая уже побывала на столе, иногда много раз подряд. Помимо скоропортящихся молочных продуктов, все в холодильнике было старше меня, иногда на несколько лет. (Самым древним продовольственным приобретением из всех, более или менее вне сомнений, был фруктовый торт, который хранился в металлической банке и был датирован колониальным периодом.) Могу предположить, что моя мама выполнила свой план по приготовлению пищи в 1940-х годах, а остаток жизни проводила радуя себя тем, что находила в недрах холодильника. Я никогда не видел, чтобы она выбрасывала еду. На практике если то, что хранилось в какой-либо емкости под крышкой, не вызывало омерзения и не заставляло испуганно пятиться, оно считалось съедобным.
Мои родители выросли во времена Великой депрессии, поэтому они ничего не выбрасывали, стараясь по возможности всему найти применение. Мама постоянно мыла и сушила бумажные тарелки и разглаживала фольгу, чтобы использовать ее снова. Если мы оставляли на тарелке недоеденный горошек, он становился частью завтрашнего обеда. Весь наш сахар был в маленьких пакетиках, вынесенных из ресторанов в глубоких карманах пальто, как и джемы, желе, крекеры (с устрицами и соленые), соус тар-тар, часть кетчупов и сливочного масла, все салфетки и даже пепельницы — на упаковках и донышках красовались названия закусочных и ресторанов. В жизни моих родителей наступил счастливый момент, когда в маленьких мерных пакетиках стали подавать кленовый сироп и они смогли добавить его к домашним запасам.
Под раковиной мама хранила огромную коллекцию банок, включая ту, которая носила название «пипи-банка». Этим термином в нашем доме обозначали процесс мочеиспускания, и за мои ранние годы пипи-банка использовалась всякий раз, когда необходимость выходить из дома совпадала с внезапной и несвоевременной нуждой кое-кого — а когда я говорю «кое-кого», то имею в виду, конечно же, самого младшего ребенка в семье — меня.
— Ну, сходи в пипи-баночку, — говорила мама с легким намеком на раздражение, беспокойно поглядывая на кухонные часы. Я нескоро понял, что пипи-банка часто — можно даже сказать, всегда — была вовсе не одной и той же. И если я и задумывался об этом, то, вероятнее всего, считал, что пипи-банку выбрасывали и заменяли новой; на самом же деле, как выяснилось, таких банок у нас скопились сотни.
Можете представить мой ужас, усугубленный нарастающим смятением, когда однажды вечером я полез в холодильник за второй порцией разрезанных персиков и понял, что все мы ели из банки, в которой всего пару дней назад была моя моча. Я узнал эту банку с первого взгляда, потому что на ее этикетке имелась Z-образная полоска, которая необъяснимо напоминала знак Зорро, — этот факт я весело отметил, когда наполнял банку своим драгоценным телесным нектаром, но никто ко мне не прислушался. Теперь в этой банке хранился персиковый десерт! Пожалуй, я бы меньше удивился, подсунь мне кто-нибудь пачку фотографий с моей мамой в дезабилье, скажем, с ребятами с бензозаправки.
— Мам, — сказал я, войдя в столовую, и поднял свою находку, — это моя пипи-банка.
— Нет, дорогой, — мягко ответила мама, даже не повернувшись. — Пипи-банка — особенная.
— Что за пипи-банка? — спросил мой отец с некоторым удивлением, забрасывая в рот персик.
— Это банка, в которую я делаю пипи, — объяснил я. — И это она.
— Билли писает в банки? — спросил отец после паузы и не стал есть половинку персика, которую только что выловил, просто держал ее во рту.
— Только иногда, — уточнила мама.
Удивление моего отца сделалось почти абсолютным, однако во рту у него было столько непроглоченного персикового сока, что он не мог внятно говорить. Он спросил, полагаю, почему я не поднимаюсь в туалет, как нормальный человек. В данных обстоятельствах это был вполне резонный вопрос.
— Ну, иногда мы спешим, — продолжила мама несколько смущенно. — Поэтому я держу банку под раковиной.
Я снова сходил к холодильнику и притащил еще банок, столько, сколько смог унести.
— Я уверен, всеми этими я тоже пользовался, — объявил я.
— Это невозможно, — возразила мама, однако в конце ее фразы повис вопросительный знак. Потом она добавила, возможно, тем самым допуская свою вину: — В любом случае, я всегда все споласкиваю.
Мой отец вскочил, нагнулся над мусорным ведром и вывалил туда дольки персиков и около поллитра сока изо рта.
— Наверное, пипи-банки — не очень хорошая идея, — только и заметил он.