Брежнев Солженицына вряд ли читал; Андропов - читал определенно (и не только из служебного интереса). О том, как воспринял солженицынского «Ленина в Цюрихе» (главу из «Августа четырнадцатого») Горбачев, мы знаем из воспоминаний его помощника, которому советский вождь долго и эмоционально пересказывал прочитанное: «Сильнейшая штука! Злобная, но талантливая!» Ельцина в особом пристрастии к чтению в период его политической активности вряд ли можно было заподозрить, но зато он стал первым руководителем России, публично продемонстрировавшим Солженицыну свое глубокое уважение. По мнению его пресс-секретаря, Ельцин мало кого из современников считал равным себе, но ценил силу морального авторитета, поэтому перед первой своей встречей с Солженицыным лицом к лицу 16 ноября 1994 года весьма нервничал. К этому времени Ельцин, как свидетельствуют мемуаристы, все чаще позволял себе на официальные встречи с гостями даже высокого ранга являться навеселе. Но Президент инстинктивно чувствовал, что с Солженицыным, известным моралистом, этот номер не пройдет. Солженицын, не будучи тотальным трезвенником, к алкоголикам относился неодобрительно. Сильно выпивавший писатель Виктор Некрасов, автор классической книги о войне «В окопах Сталинграда», с иронией вспоминал о том, как Солженицын, еще до своей высылки на Запад, пригласил Некрасова для разговора «о судьбах русской литературы», который вылился в получасовой монолог Солженицына о вреде пьянства: «Когда Вы бросите пить? Вы уже не писатель, а писатель плюс пол-литра водки». Советники пытались приободрить своего Президента: «Ну что Солженицын? Не классик же, не Лев Толстой. К тому же всем уже надоел. Ну, пострадал от тоталитаризма, да, разбирается в истории. Да таких у нас тысячи! А вы, Борис Николаевич, - один». Писателя перед объявленной заранее встречей с Президентом тоже подстрекали: «Неужели Солженицын удовольствуется жалкой ролью частного конфидента при пьяном самодуре, сознательно и беспощадно изничтожающем нашу общую родину Россию?» В итоге Ельцин решил не дразнить быка и на встречу с Солженицыным не только явился трезвым как стеклышко, но и основательно подготовленным, над чем серьезно потрудились его помощники. Разговор с писателем (наедине, без единого свидетеля) продолжался более четырех часов и, по-видимому, прошел - несмотря на очевидные политические разногласия - достаточно успешно, ибо собеседники все-таки выпили, к облегчению Президента. Когда один из журналистов попросил Солженицына прокомментировать |Г0 визит к Ельцину, писатель заметил: «Очень русский». И добавил: « in in ком русский». Несмотря на это временное перемирие, влияние Солженицына иг реальную политику страны продолжало оставаться фантомным. 11с I орическое» выступление Солженицына в Государственной Думе ВЫЛО встречено кисло: члены правительства и добрая половина Депутатов не пришли, зал реагировал вяло, аплодировал скупо (в Основном коммунисты). Некоторые молодые депутаты во время речи ('оижсницына откровенно посмеивались: уже знакомые им стенания и "Наших бедах и наших язвах» их мало трогали. Между тем отношения Солженицына с Ельциным быстро ухудшил ись. Поначалу власть дала писателю платформу для пропаганды п о взглядов: в апреле 1995 года на Первом всероссийском телевизионном канале (ОРТ) начались беседы Солженицына, в которых он критиковал Думу, российскую избирательную систему, сетовал па Псдственное положение в деревнях и резко нападал на правительство in поенные действия в Чечне. Эти телевыступления Солженицына особой популярностью не пользовались, но все же раздражали власти, которые, выждав полгода (in )го время успело пройти 12 передач по 15 минут каждая), вне-i;niiio закрыли писателю доступ на телеэкран, неуклюже объясни!! это «низким рейтингом» (всем было известно, что рейтингами в Москве манипулировали как хотели). Один комментатор иронически заме I ил: «Представьте себе Льва Толстого, приносящего статью, скажем, н "Пиву», и получающего ответ: «Низковат у вас, граф, рейтинг! Мы лучше на этом месте анекдоты про городовых напечатаем...» 11одобное бесцеремонное выдворение Солженицына с телеэкрана, встреченное некоторыми со злорадством, другими воспринималось как печальный символ эпохи. Эта акция сигнализировала о значительных изменениях в культурной атмосфере страны. Все яснее становилось, что давний русский логоцентризм с его обожествлением слова, которому приписывались магические функции, находится на ущербе. У этой русской традиции были свои звездные часы. Одним из них пилилось героическое противостояние Солженицына советской по лирической системе в 1960-1970-е годы. В 1978 году Максимов, тогда рвдак гор ведущего эмигрантского журнала «Континент», вовсе не будучи инологетом Солженицына, подытожил распространенные представлении о значении этого писателя: «Солженицына можно принимать или не принимать, слушать или не слушать, любить или ненавидеть, по трагическая эпоха, которую мы переживаем, протекает под его знаком и, вне зависимости ОТ нашей вони, будет названа его именем...»

Тогда это утверждение Максимова казалось более бесспорным, чем сейчас. В 1991 году в России произошла революция, как ее ни оценивай, со знаком плюс или минус. Философ-эмигрант Георгий Федотов, в 1938 году наблюдая из Парижа за тектоническими сдвигами, происходившими в то время в сталинской России, вздохнул: «Ни один народ не выходит из революционной катастрофы таким, каким он вошел в нее. Зачеркивается целая историческая эпоха, с ее опытом, традицией, культурой. Переворачивается новая страница жизни». В числе причин, способствовавших радикальным культурным переменам, Федотов назвал тогда утрату народом религии и быстрое приобщение «масс к цивилизации, в ее интернациональных и очень поверхностных слоях: марксизм, дарвинизм, техника». К концу XX века в России сложилась в чем-то схожая ситуация: развалилась уже давно искрошившаяся изнутри пирамида коммунистической идеологии, и страна вышла на новый головокружительный виток вестернизации, оказавшейся во многих отношениях смешанным благословением. Советская цензура тщательно просеивала поступавшую с Запада культурную продукцию. Теперь в Россию хлынул поток дешевых американских фильмов, халтурной поп-музыки, криминального чтива. Одновременно, отказавшись от тотального контроля за культурой, государство резко сократило финансирование национальных драматических театров, серьезных кинофильмов, оперы, балета и симфонических оркестров. Особенно заметным образом сдала свои позиции литература, сыгравшая столь заметную роль во время перестройки. Советский Союз гордо называл себя «самой читающей страной в мире». В современной России, как и во всем мире, читают все меньше и меньше, соответственно падают тиражи и книг, и традиционных для русской литературной жизни «толстых» журналов, и серьезной периодики. Кумирами публики являются не писатели и поэты, как это было раньше, а поп-музыканты, киноартисты и модные телеведущие. Одним из последних серьезных авторов, пробившихся в новейший пантеон культурных героев, оказался эксцентричный Венедикт Ерофеев, в своей популярной повести «Москва - Петушки» (ходившей в СССР по рукам в виде рукописи и опубликованной там только в 1988 году, за два года до смерти писателя) создавший автобиографический образ алкаша и бродяги, перекликающийся в нарративном и философском плане с некоторыми страницами Достоевского и Розанова. I |xi(|)cciiy, эрудированному автору и тонкому стилисту, использо-ианшему сюрреалистскую технику письма, удалось, как и умершему и один с ним год Довлатову, поразить читательское воображение и I i i лап» примечательный и запоминающийся имидж «простого парня», | помощью поллитры водки преображающегося в экзистенциалиста, иронически комментирующего абсурдную советскую действительность. ')га посмертная слава Ерофеева вызвала ядовитый выпад бывшего •деревенщика», некогда тоже популярного Василия Белова, заодно I vi | пувшего и «русофобскую» книгу ненавистного ему Синявского ••Прогулки с Пушкиным»: «Нынешний наш массовый читатель, да и (ритель в придачу, вынужден путешествовать по таким маршрутам, | и «Москва - Петушки», либо вместе с Синявским прогуливаться по самым омерзительным духовно-эстетическим задворкам». 11о в целом русская словесность последнего десятилетия XX века на глазах утрачивала свою центральную в прошлом роль, причем в пом процессе особенно пострадало общественное значение поэзии, • I авшей, как съязвил критик Виктор Топоров, маргинальной профес i ией в рамках маргинальной литературы: «Один написал несколько ТЫСЯЧ стихотворений, но прославился тем, что кричит кикиморой. Другой раскладывает каталожные карточки, невнятно матерись себе пол. нос, что в сочетании с сугубо интеллигентной внешностью про и шодит неизгладимо комическое впечатление. Третий сочиняет ПО одному посредственному стихотворению в год - и этим гордится Четвертый гулким голосом рассказывает скучные байки, умеренно ритмизуя их, чтобы это смахивало на стихи». Очевидно, что эти памфлетные описания видных современных ионов (соответственно - Пригова, Льва Рубинштейна, Сергея Гапдлсвского и Евгения Рейна) были пристрастными и несиравед-II иным и, но в них отразилась характерная для русской поэзии конца ВОКа «анонимность» ее протагонистов, которую они сами осознавали и которой даже до некоторой степени гордились, оправдывая тем самым свою позицию наблюдателей, а не участников и уж, в любом I 1\чае, не арбитров общественной жизни. « кажем, Гандлевский (серьезный мастер, хотя действительно пи пн.ший очень мало) признавал: «С годами я свыкся с мыслью, что принадлежу не к той цивилизации, к которой принадлежат девять исситых населения моей страны. Это сужает круг претензий. Как IIитератор понимаешь: ты не рупор этих людей». Любопытно, что Гандлевский объяснял свои отказ от общественных заявлений тем же советским опытом, который породил «бо'лыпие-чем-жизпь» фигуры