И мне казалось, я понимаю, о чем он сейчас размышляет.
«Ушла кристаллизация, — думал Стендаль. — Воображение бездействует, оно не наделяет больше любимого человека всеми возможными в мире достоинствами. Ветка не покрывается подвижными ослепительными кристаллами. Она убийственно оголена, ее ничего не стоит поэтому растоптать. Ушла кристаллизация…
Испытывают ли эти существа, когда они „спят“, — думал он, — хотя бы миллионную долю того потрясения, которое испытал Вертер, когда его лица случайно коснулись волосы Лотты…
Ушло восхищение — первооснова любви».
«Словом, — обратился я мысленно к Стендалю, — ушли те душевные состояния, которые рождали определенные, высшие виды человеческого счастья?»
«Нет, — ответил Стендаль, — они не ушли».
Но это не он, это я сам себе ответил, потому что никогда не мог и, видимо, никогда не смогу согласиться с тем, что «что-то ушло», «что-то утрачено». Духовная жизнь человечества бесконечно сложней и глубже того, что видит бесстрастное око корреспондента американского журнала «Ньюсуик».
Если бы наше бытие получило новое фантастическое измерение и мы могли хотя бы минуту действительно как с живым общаться с человеком, чье личное существование, бесконечно более хрупкое и временное, чем его мысли, книги, открытия, не совпало с нашим личным существованием, то я, быть может, в эту неоценимую минуту задал бы Стендалю малозначительный вопрос об одной авторской сноске на последней, кажется, странице книги «О любви». Она современно, телеграфно кратка, эта сноска, и немного загадочна:
«Вол. 1819. Козья жимолость, при спуске».
Стендаль размышляет на этой странице о том, чье счастье больше: Дон-Жуана или Вертера? Посетители блестящих салонов и гостиных Милана и Парижа часто видели в самом Стендале Дон-Жуана. Редкие современники догадывались, что сердце его было сердцем Вертера. Оно и подсказывает ему выбор, когда он сопоставляет счастье первого и счастье второго.
«Любовь в стиле Вертера, — пишет Стендаль, — похожа на чувство школьника, сочиняющего трагедию, и даже в тысячу раз лучше; это новая жизненная цель, которой все подчиняется, которая меняет облик всех вещей. Любовь-страсть величественно преображает в глазах человека всю природу, которая кажется чем-то небывало новым, созданным только вчера. Влюбленный удивляется, что никогда раньше не видел необычайного зрелища, которое теперь открывает в своей душе. Все ново, все живет, все дышит самым страстным интересом».
Вот тут он и делает эту сноску:
«Вол. 1819. Козья жимолость, при спуске».
«Вол.» — это, видимо, Вольтерра, итальянский город на Тосканском плоскогорье. В этом уединенном городе, похожем на крепость, Стендаль пережил самое большое счастье — то, которое не оставляет по себе воспоминаний, настолько потрясена душа, — и самое большое несчастье. Было это в июне 1819 года в самые великие, в самые трагические дни его любви к Метильде Дембовской.
Она разрешила ему видеться с ней не чаще двух раз в месяц.
«Жизнь Сальвиати разделялась на двухнедельные периоды, носившие окраску настроения тех вечеров, в которые ему разрешалось видеться с г-жой… 21 мая, например, он был вне себя от счастья, а 2 июня не хотел возвращаться домой от боязни поддаться искушению пустить себе пулю в лоб», — писал Стендаль потом в книге «О любви».
(Но тут же, глубоко сострадая Сальвиати, он не мог воздержаться от несравненного стендалевского замечания: «Такие встречи хороши тем, что они пополняют сокровищницу кристаллизации».)
В июне 1819 года Метильда Дембовская уехала из Милана в Вольтерру. Стендаль не вынес разлуки, последовал за ней, переменив платье, надев большие роговые очки: он не был избалован любимой женщиной и понимал, что будет строго наказан, если она его узнает.
И он ее увидел, пережил счастье настолько острое, что все подробности той минуты ускользнули от его сознания. Она его узнала.
«Женщина может быть могущественна, — писал позднее Стендаль, — в меру несчастья, которым она может покарать…» Могущество Метильды Дембовской по отношению к Стендалю было беспредельным.
И вот в уединенной Вольтерре, на острой грани счастья и отчаяния он увидел и запомнил козью жимолость при спуске.
В сущности, ничего загадочного…
И что я хотел бы услышать от Стендаля в ту неоценимую, единственную минуту об этой козьей жимолости? Разве сам я не понимаю, почему резко обнажилось воспоминание о ней, когда он писал через несколько лет о любви, величественно преображающей в глазах человека всю природу?
Эта единственная по емкости подробность может быть сосулькой, истекающей каплями над пестрой мартовской улицей, лаконичной конструкцией моста, освещенной углями заката, или летящими бесконечно долго осенним листом… Важно, чтобы была она в жизни, хотя бы один раз, эта «деталь», вобравшая в себя все удивительное в мире. И конечно, вовсе не надо быть великим писателем, чтобы пережить такое состояние, когда «все ново, все живет, все дышит самым страстным интересом». Надо любить.
И все же, несмотря на то, что, казалось бы, все ясно, я заговорил бы со Стендалем именно о кусте козьей жимолости. Может быть, затем, чтобы уловить выражение его лица, услышать его молчание, долгую минуту думать с ним об одном: о том, что в реальной жизни возможно волшебное зрелище, когда дерево, скала, облако содержательно повествуют любящему что-то новое о любимом человеке…
…Может ли быть такой реальной подробностью галстук на ручке двери, символ «сексуальной революции» середины XX столетия? Передо мной лежал американский журнал «Ньюсуик».
Я отложил его в сторону; стал читать французский журнал «Пари-матч», обширную статью Жана Феррана «Эта молодежь завтра будет править нами».
«Религия XX века, — пишет автор, — это не самопожертвование во имя бога, не стремление людей обеспечить на земле всеобщее счастье, преобразуя общество. Она больше направлена на завоевание личного счастья, а счастье это выражается в реализации всех человеческих возможностей. Кумиром стало „я“, а не человек».
Мне почудилось, я слышу, как тихо, с сомкнутыми горько губами смеется за моим плечом Стендаль. Почти 150 лет назад, рассказывая о любви во Франции, он заметил: «Я как будто вижу человека, который выбрасывается в окно и все-таки старается, чтобы у него была изящная поза, когда он очутится на мостовой». Он имел в виду тщеславие — боязнь показаться смешным, рабскую зависимость от мнения соседа — то, что безотказно убивает живое чувство.
«Молодое поколение реалистично и даже материалистично, — констатирует Жан Ферран. — Один молодой банковский служащий сказал мне: „Ох, уж эти идеалы!“, выражая незначительный интерес, который вызывают у него так называемые преходящие ценности».
Боязнь показаться смешным осталась; уменьшилось изящество позы при падении на мостовую.
«Жизнь на каждом шагу опровергает, — пишет французский журналист, — давнишние поэтические иллюзии о безумной любви, о страсти. Молодежь выбрала реальность. И этого надо было ожидать».
А через несколько абзацев:
«Они теряют голову только перед одной вещью — перед автомобилем».
Видимо, это и есть непреходящая ценность?
«Они обожают, — пишет он дальше, — пылесосы, мотороллеры, сушилки для волос. Это подлинное обожание».
Но одиночество не перестает быть одиночеством от того, что его обставят по последнему слову современного комфорта. И настанет минута, когда счастливый обладатель пылесоса и сушилки для волос набирает один из нескольких номеров телефонной службы «SOS». Эта служба не была нужна героям Стендаля, которые в одиночных камерах старинных крепостей чувствовали себя менее одинокими, чем сегодняшние молодые посетители парижских кафе. Телефоны этой службы набирают, когда очень тяжело на душе и хочется с кем-то поговорить.
«Особенно часто, — по наблюдениям французского журналиста, — это бывает к концу дня, в излюбленный Бодлером час заката. Особенно много работы у сотрудников службы „SOS“ в мае».