Изменить стиль страницы

Тут я невольно вспомнил о вещах, которые показывали мне несколько месяцев назад в Чехословакии инженеры и рабочие — энтузиасты эстетики труда. Я держал в руках инструменты не только безупречно точные, но и волнующе изящные — индустриальная культура нашего века славно соединялась с чистотой форм, честное слово, античных. Я видел оборудование, окрашенное в различные цвета, чтобы человек меньше уставал и празднично воспринимал окружающее. Видел цехи со стенами из стекла, за которыми осенью падают листья, зимой — снег, весной распускаются почки, и кажется, ничего не отделяет тебя от этого волшебного мира. И я подумал опять: до чего же это хорошо! И нужно. Нам в особенности. Сколько добрых душевных сил это и сохранит и поднимет в талантливейших, лучших в мире советских рабочих!

Дмитрий Васильевич между тем развивал мысль:

— Через два десятка лет автоматизация станет повсюду обыденной вещью. А вот душа рабочего не заскучает, когда рукам нечего будет делать? Поставьте сегодня у пульта Степана Левичева, который — видели? — снимает опоки с конвейера. Думаю, заскучает. А душа его — клад. Расколдовать его надо!..

Мы долго молча шли по вечереющей улице. Потом я попросил:

— Покажите мне ваши рисунки.

В маленьком доме на окраине города он познакомил меня с женой и дочерью-инженером. В первой комнате висели две картины: написанный маслом портрет дочери и копия «Девятого вала» Айвазовского. Во второй — на столе, за который меня усадили, лежали книги, раскрытая тетрадь. Пока хозяин что-то искал за моей спиной в шкафу, я быстро читал названия: «Автоматика»… «Литейное дело»… «Гидравлика»… «Керамика»… «Авиация»… И в тетрадь заглянул, не удержался — увидел чертеж тонкий и точный, со светотенью; рядом скупые строки: состав шихты полупостоянной керамической формы — графит, корунд, кварцевая пудра…

— Вот. Писал с натуры. Осенние этюды… — Дмитрий Васильевич положил передо мной несколько акварелей.

Краски были легки, нежны. Береза в облетающей серовато-золотистой листве… Заглохший, зеленоватый пруд. Деревенская улица в час заката: темный, почти черный ряд домов на густом, ярко-оранжевом небе. А вот рисунок карандашом: ночь, костер, легкие, озаренные фигуры юношей и девушек, лица, смеющиеся и печальные. Похоже на сказку.

— Если можно, покажите еще что-нибудь. Хорошо бы портреты.

— Я у себя почти ничего не оставляю. Раздариваю… Если по душе — пожалуйста, берите…

Он порылся в шкафу, нашел несколько рисунков.

— Наброски, не больше…

Передо мной были мужские портреты в акварели и карандаше. Мужественное, даже суровое лицо с резко очерченными морщинами, горьким и волевым изгибом рта… А вот лицо, тоже суровое, но в запекшихся губах — обещание улыбки… И я вдруг понял, что имею дело с настоящим, талантливым художником, для которого нет в мире ничего ближе и важнее человека.

— Я рисовал это в больнице, — пояснил он. — Товарищи по палате.

Я перевернул лист и увидел портрет врача, видимо, хирурга, — лицо утомленное и, я бы сказал, горестно-счастливое, с крупными каплями пота на лбу…

— Врачей пишу часто, — сказал Дмитрий Васильевич. — Это моя добрая месть им. Не понимаете? Двадцать пять лет назад несчастье вошло в мою жизнь… Я попал в автомобильную катастрофу, и меня изломало насмерть. Десять дней и ночей я лежал без памяти, а на одиннадцатую ночь очнулся, услышал за тонкой перегородкой разговор — обо мне. Мужской голос, доктора, твердо говорил: «Жить, думаю, будет, но работать в полную силу, тем более картины писать, — никогда». А женский — тихо — плачет. Жена… Забылся я, а под утро очнулся опять. Неужели, думаю, уйду, не оставив ничего людям?! И весь этот мир и все его богатство не для меня теперь? Лежу в бинтах от пят до ушей, тело чужое, точно немое, и только сердце — живое, мое, в самом горле стучит. Из больницы я не выписался убежал, хоть и ноги передвигал едва, — и стал работать, думать писать! И снова меня укладывали в больницы, и опять я убегал: раз даже через окно. И с тех пор рисую врачей, это моя добрая месть им за то, что не верили, что буду писать… — Он лукаво сощурился. — Лет пять назад грохнулся, затмилось сознание, чуть не умер. Отлежался и стал умолять женщину-врача: «Не записывайте в инвалиды, работать хочу!» Она мне с непреклонной лаской в голосе: «У вас же нет сил, дорогой товарищ». Из самого твердого камня я высек ее портрет: вот моя сила! Убедил. И от радости, что на заводе оставили, чуть с ума не сошел, осточертел нашему БРИЗу — то новый метод обработки дерева под лакировку тащу, то заявку на замену металла в прессформах техническим фарфором, то конструкцию малошумного барабана… Тогда же задумал и самое мое дорогое — литейный цех-автомат… Хорошая была осень!..

Потом он показал мне последнее, что было у него дома: три «академических рисунка», выполненных в изостудии «ради самоусовершенствования». И уже второй заставил меня забыть обо всем: передо мной было сокровенно улыбающееся лицо Эсхила, по-видимому, один из вариантов рисунка, который меня изумил.

— Вы читали когда-нибудь трагедию о Прометее?

— Это мое любимое, — ответил он. — Наизусть помню. Не все стихи, конечно…

— Почитайте!..

Мне вдруг безумно захотелось услышать в этом домике, на окраине подмосковного города, монолог, в котором Прометей, закованный в железо, бросает вызов Зевсу, говорит о безмерной любви к людям.

— Нельзя, — возразил он строго. — Это надо читать торжественно, под рояль.

— Почитайте сейчас!.. — повторил я. — Пожалуйста.

Он снял со стены гитару, сел, наклонив голову, осторожно коснулся струн.

Божественное пламя я похитил,

Сокрыв в стволе пустого тростника,

И людям стал наставником огонь

Во всех искусствах, помощью великой…

Голос его задрожал, в глазах заблестели слезы. Он положил ладонь на струны, заставил их замолчать.

— Вас, наверное, удивляет, что я помню эти стихи наизусть. Много лет назад я услышал их по радио в тяжелый час. Они помогли мне выйти к людям. Потом я понял, что смысл их шире моей личной боли…

Он читал, перебирая струны гитары:

Конечно, я такой не чаял муки:

Не ведал я, что буду иссыхать

На высоте пустынного утеса.

Но вы не плачьте о моих скорбях,

А на землю сойдите, чтобы услышать,

Что ждет меня в грядущем…

— Да! — он поднял голову, посмотрел на меня строго, даже торжественно. — Огонь, который подарил Прометей людям, они в ладонях сберегли от ветра, донесли до нашего века. И Ленин разнял те ладони, поднял огонь высоко, всю землю осветил. Наша забота, чтобы пылал все выше, жарче… — Помолчал и улыбнулся. — Этот Прометей был совершенно замечательным человеком! Он умел делать все: врачевать раны, строить корабли, избавлять от телесного труда… Понимал и науку чисел и язык муз. Все!.. Был он вроде итальянца Леонардо да Винчи или нашего Михайлы Ломоносова.

Большими огрубелыми пальцами тронул струну, наклонил голову, слушая тихое пение ее. И стал на редкость похож на обыкновенного русского мастерового, отдыхающего с гитарой после утомительного дня.

Портрет третий

Была полночь.

Редакция засыпала. Отдыхали пишущие машинки и телетайпы. Курьерши, пошатываясь от усталости, тащили из типографии сырые пахучие полосы. Стояла успокоительная тишина.

На пороге кабинета выросла неожиданная в этот час фигура — в темном дорожном плаще, с потрепанным чемоданом. Легким шагом незнакомец подошел к моему столу, поставил чемодан, открыл его и выхватил пачку мятых, исписанных карандашом листов.