Ма-И поднимает на меня страдающие глаза:

— Уважаемый Господин Най пришёл со мной попрощаться, — говорит он и глотает кровь. — Дышать тяжело… Принёс мне подарок… на память… — и протягивает мне окровавленную ладонь. В ладони — осколок пробки-ириса. — А я… я отдал ему веер, с теми стихами… в которые мы играли… Мы ничего плохого не делали…

— Мало того, что ты слюнтяй, Л-Та, — презрительно говорит И-Шон, — ты ещё и лжец. Вы касались друг друга.

— А я тебе ещё не жена, Тви! — отвечает Ма-И. Никаким слюнтяйством в тоне и не пахнет. — И не буду.

— Конечно, — фыркает И-Шон. — Надеюсь, ты умрёшь, предатель.

— Жаль, что я тебя не убил, — Ри-Ё меряет И-Шона ненавидящим взглядом. — Никто тебя не предавал, дурак ты жалкий… сам не умеешь любить и другим не даёшь!

— Кто бы говорил о любви, ты, воришка!

— Я не вор, И-Шон. Я ни у кого не крал, даже у тебя…

— Заткнитесь оба, — приказываю я. — Ма-И, что дальше?

— И-Шон меня оскорбил, — говорит Ма-И и облизывает губы. — И обнажил меч. И я.

— Ясно. Чудесно. Твои во Дворце, малыш?

— Только Второй, — говорит Ма-И. Он заметно устал, и его клонит в сон. Я даю ему подышать стимулятором, он встряхивается. — У меня нет обязательств перед И-Шоном из Семьи Тви. Нет, Ник! Кончено.

И-Шон плюёт под ноги. Ри-Ё стискивает эфес.

— Господин Най — художник, — шепчет Ма-И, сжимая в кулаке остатки стеклянного цветка с риском раскромсать ладонь в клочья. — Если бы не Вершина Горы, я бы вызвал его, а не Тви, бездельника, который может только трепаться о ерунде, уничтожать созданное другими и шпионить за друзьями…

— Хочешь жить в лачуге стеклодува? — фыркает И-Шон.

— Лучше лачуга стеклодува, чем замок подлеца…

— Ясно, — говорю я и поднимаю Ма-И с холодного камня. — Ри-Ё, прихвати плащи. Мы уходим. И-Шон, завтра напишешь письмо Господину Л-Та, в котором откажешься от поединка. Чревато, знаешь ли, вот так, из-за приступа амбиций, оскорблять Князя Крови.

Вот тут-то до И-Шона, похоже, доходит, что он в действительности наделал.

— Да я не оскорблял… — бормочет он и делает шаг назад.

— Трус! — выплёвывает Ри-Ё. — Убийца!

— Ну всё, — говорю я. — Пойдём со мной, Ри-Ё. Воды согреешь, поможешь перевязать его как следует. Я ещё вовремя, никаких фатальных глупостей наделать не успели…

Ма-И приваливается головой к моему плечу, шепчет:

— Ты всегда вовремя, Ник…

— Всё, молчи, — ворчу я. — Дел у меня больше нет, кроме того, чтоб тебя лечить, болезненное ты Дитя…

Я уношу Ма-И в дом. От шума просыпается Ви-Э и свистит:

— Оэ, ну дела…

Я обрабатываю рану Ма-И по-настоящему, Ри-Ё помогает, молча и точно выполняя приказы. Ма-И смотрит на него слишком уж нежно.

— Господин Л-Та не умрёт? — спрашивает Ри-Ё шёпотом. — Если умрёт, я всё равно убью этого гада Тви — и пусть будет, что будет…

— Никто не умрёт, — говорю я. — Что ж мне с вами делать…

— Учитель, — несёт Ри-Ё тоном Ромео, — я отправлюсь на войну, я совершу подвиг, я… я придумаю, как…

— Ты уймёшься, — говорю я. — И дашь Господину Л-Та поспать, а пока он засыпает, сходишь за Господином Юу из Семьи Л-Та. Ему надо объяснить, в чём у его братца дело… пока до Государыни не дошло.

Ри-Ё исчезает быстро и бесшумно. Я развожу общеукрепляющее в чашке чок. Ма-И задрёмывает у меня на постели — лишая меня самого места для спанья. Ви-Э говорит вполголоса:

— О-оо, Гром Небесный, какие страсти…

Это он прав, однако. А главное — как вовремя…

* * *

Солнце поднималось всё выше, постепенно согревало мир — и мир капал и тёк. С загнутых карнизов, с подоконников, с крыш беседок, с загнутых бортиков каменных ваз, с голых ветвей стеклянной бахромой свисали сосульки, а с них капала вода. Лёд таял и расплывался в лужах, а небеса выглядели так ярко и свежо, будто под ними лежал не промёрзший север, а цветущая чангранская долина.

И Анну думал о доме.

О цветущем миндале, о вишне и сливе, о белой пене цветов, которая покрывает по весне весь Чангран, делая его похожим на упавшее с неба облако. Об узких грязных улицах. О Дворце Прайда, голубом и золотом мираже, о его башнях, увитых плетями вьющихся роз, о золочёных решётках в виде цветочных кущ, о коврах из красной и голубой пушистой шерсти. О сожжённых городах, откуда привезли эти решётки и эти ковры, и эти голубые и золотые изразцы с перьями райских птиц, и эти розовые кусты — заодно с рабами и рабынями, без которых всё это за небольшое время превратилось бы в дикие заросли и пыльный хлам. О великолепных всадниках в надраенных кирасах, на холёных жеребцах, блестящих, как шёлк, и о жалком люде, сером от пыли, шарахающемся из-под лошадиных копыт. О своих братьях, о их лошадях, их рабынях и их детях, швыряющих камни в птиц и бездомных псов, о старом и любимом доме, в котором прохладно в жару и еле заметно пахнет полынью, об отце, усталом и постаревшем, но по-прежнему сильном… О рабах и рабынях, которые крутят колесо жизни, как старые лошади, качающие воду из каналов на поля, и подыхают в упряжке, как старые лошади…

И об Ар-Неле. И о незаслуженных улыбках северян. И о войне. И о письме Льва. И о голове Элсу. И острая боль, такая реальная, будто её вызывали не мысли, а настоящая сталь, втыкалась в сердце, как длинный стилет.

Можно было только молчать.

Вот в этот-то момент, когда Анну окончательно решил погубить свою душу ради любви к Ар-Нелю и ради неожиданной жалости к парадоксальной Ар-Нелевой родине, он вдруг увидал самого Ар-Неля, без плаща, в широком пёстром шарфе, накинутом на плечи, машущего ему рукой у входа в флигель гостей.

Поймав взгляд Анну, Ар-Нель крикнул:

— Анну, иди сюда скорее! Ты должен это видеть, друг мой!

Анну побежал к нему. Ар-Нель распахнул дверь в апартаменты южан.

— Анну, я не простил бы себе, если бы ты пропустил такое зрелище! Это уморительно, клянусь Светом Небесным! — воскликнул он, смеясь.

А из-за двери слышался шум и гам — лязг железа, хохот, лянчинская брань — звон стекла, чей-то придушенный вопль…

Анну влетел в покои, чуть не сбив Ар-Неля с ног.

В обширном зале, отделяющем выход в сад от внутренних покоев, где обычно стоял караул волков, был форменный кавардак. На полу валялись сухие цветы и осколки стекла — вазу, украшавшую зал, расколотили вдребезги. Волки, ошалевшие от происходящего, жались к стенам. Наставник, украшенный отменным синяком в полфизиономии, сидел на полу в углу и громко сулил грязным язычникам бездну адову. Когу вжался в другой угол. Ник сполз по стенке на пол, стонал и вытирал слёзы. А в центре зала Эткуру рубился с незнакомым светловолосым северянином.

Элсу дрался своим кривым мечом с львиной рукоятью. Северянин оборонялся странной штуковиной, вроде стебля тростника с сочленениями, отлитого из металла и приделанного к эфесу — не тем орудием, которым легко убить, но вполне достаточным для парирования ударов. На щеке северянина горел отпечаток пятерни Эткуру, а у Эткуру под челюстью красовался такой роскошный кровоподтёк, будто Эткуру был и не Львёнком вовсе, а подравшимся деревенским мальчишкой. И пребывал Эткуру в азарте и радостной злости, в нормальном, в кои-то веки, состоянии бойца — а северянин кривлялся и отпускал мерзкие шуточки, доводя правоверных до исступления.

— Пламя адское! — рычал Эткуру, атакуя, как в бою, а не как в привычном спарринге с вежливо поддающимися волками. — Что ж ты выделываешься, мне же тебя подарили!

— Да разве же я возражаю, солнышко? — северянин удивлялся всем телом, воздевая руки, глаза и брови. — Тебе подарили — бери! Возьмёшь — твоё!

Ар-Нель рядом всхлипнул от смеха. Анну невольно улыбнулся — зрелище было чудовищно непристойное и отменно забавное. Наставник визгливо крикнул из своего угла, прижимая ладонь к ушибленной роже:

— Волки! Да остановите же, кто-нибудь, этого северного бесстыдника, чума его порази!

Хингу и Олу дёрнулись вперёд, но Эткуру тут же гаркнул, как на собак: