— И музыка везде по радио: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ!»
— Во-во, когда имеем, не ценим, а потерявши — плачем…
— Как же вы решились-то особистов раскулачить? Ну, народ отчаянный! Мы ведь тоже без жратвы двое суток сидели!
— А нам, паря, терять нечего!
— А в картишки никто перекинуться не желает? — Это, конечно, был Леха Стира. — Время скоротать, удовольствие получить…
В блиндаже обсуждали случившееся ротные Баукин, Родянский и Глымов и комбат Твердохлебов.
— Мы тут не дети, и не надо турусы на колесах разводить, — негромко говорил Баукин. — Ничем мы помочь ребятам не сможем.
— Да их, наверное, уже в штаб армии увезли, — сказал Родянский. — НКВД у нас работает без задержек.
— А если еще не увезли? — спросил Твердохлебов.
— Ну вот, на бобах теперь гадать будем…
— И что мы тогда можем сделать? — спросил Баукин. — В ножки Харченке упасть? Помилуй, пожалей?
— А если еще не увезли? — опять спросил Твердохлебов. — Мы все тут живем с последней надеждой. Что ж у ребят эту надежду отнимаем? Глымов, чего молчишь?
Глымов медленно сворачивал цигарку, молчал. Наконец проговорил медленно:
— У вора жизнь короткая. И жалеть о ней не надо.
— Легко так рассуждать, когда не тебя касается, — вздохнул Баукин.
— И меня коснется. Сегодня умрешь ты, а завтра я — есть такой закон лагерный.
— Ну, мы нынче не в лагере, и я хочу сказать… — начал было Родянский, но Глымов перебил с усмешкой:
— Не в лагере? А где ж мы нынче? Неужто на курорте?
— Не ерничай, не надо. — Родянский протестующе поднял руку. — Тяжелый ты человек, Глымов, никого тебе не жалко…
— Меня бы кто пожалел. — Глымов прикурил самокрутку, пыхнул клубом сизого дыма. — Сколько лет на свете живу, не встречал такого.
— Не жалеть тебя надо, Глымов, — бояться! — повеселевшим голосом сказал Баукин.
— И я так думаю, — согласился Глымов. — Чем жалеть — пущай боятся.
— Во дают! Устроили дискуссию! — возмутился Родянский. — Что делать будем, скажите лучше!
— Эй, соня! — Твердохлебов повернулся к радисту, спавшему в углу возле рации. — Я тебя в окопы выгоню — там спать будешь!
Радист Сеня Глушков, молодой парень — тонкая шея торчала, как палка, из широкого воротника гимнастерки — встрепенулся, часто заморгал, уставившись на комбата.
— По прямому со штабом дивизии соедини-ка быстро.
Сеня принялся яростно накручивать ручку телефонного ящика, закричал в трубку:
— Первый! Первый! Седьмой вызывает! Первый! Первый! Есть первый! Ответьте седьмому!
Твердохлебов взял трубку.
— Первый? Да, это я, Твердохлебов. Слушай, будь другом… Что, людей моих уже увезли или у вас пока? Да, арестованных. А с тебя убудет, если скажешь? Ох ты, какая тайна! Не знаешь… Или врешь, что не знаешь? Понятное дело… Ладно, к восемнадцати ноль-ноль к вам в гости буду. Нет, не сам. Начштаба велел. — Твердохлебов отдал трубку радисту, медленно вернулся к столу. — Там они еще…
Густой молочный туман разлился по земле, и вечерний полумрак только сгущал его. Полуразбитый «газик» тяжело переваливался на глубоких ухабах, с глухим шумом разбегалась из-под колес вода. Подслеповатые фары светили слабо, превращая завесу тумана в белесую муть. Когда «газик» провалился в особенно глубокую рытвину, Твердохлебов заворчал недовольно:
— Ну, ты, герой-любовник, аккуратней баранку крути! Как-никак начальство везешь, туды твою…
— Извините, Василь Степаныч, не видать ни зги, — испуганно оправдывался Шутов. — Такая дорога — черт ногу сломит!
— Да немного осталось-то. Сейчас в низинку спустимся, там лесок и штаб в леске… Да-а, туман мощный. В такой туман за языком хорошо ходить, — пробурчал Твердохлебов и закрыл глаза, пытаясь хоть чуть-чуть вздремнуть, а в сознании калейдоскопом завертелось прошлое…
В офицерской столовой за длинным праздничным столом, украшенным стеклянными вазами с букетами полевых цветов, заставленным батареями бутылок с шампанским и коньяком, большими глубокими мисками с винегретом, салатами и прочими нехитрыми вкусностями, было шумно, и все смеялись и говорили, перебивая друг друга. И молодые, полногрудые, цветущие командирские жены были в крепдешиновых платьях — у кого в горошек, у кого васильки по белому полю. Твердохлебов, в новенькой гимнастерке с двумя рубиновыми шпалами в красных петлицах, сидевший во главе стола, постучал по графину с морсом вилкой, взял фужер с шампанским и поднялся.
— Прошу внимания, товарищи командиры! Жизнь наша становится все краше и счастливее! Мы широко открытыми глазами уверенно смотрим в будущее! А чтобы враг не вздумал нарушить наш покой и мирный труд, мы, солдаты Рабоче-крестьянской Красной Армии, держим оружие в руках и разгромим любого агрессора, который посягнет на нашу жизнь и свободу! Мы верим в наше трудовое счастье! В коммунизм! Потому что ведет нас по светлой дороге наша родная коммунистическая партия и великий вождь и учитель трудящихся всего мира товарищ Сталин! С праздником Первомая вас! Ура, товарищи!
— Ур-р-р-а-а! — взревели командирские глотки, и зазвенели мелодичные голоса командирских жен.
И все встали, тянулись друг к другу чокаться, шампанское расплескивалось на стол, и от этого было еще веселее.
А после пели хором, сидя за столом и обнявшись за плечи, — огромная дружная семья.
Если в край наш спокойный хлынут новые войны
Проливным пулеметным дождем,
По дорогам знакомым за любимым наркомом
Мы коней боевых поведем!
А потом в зале офицерского клуба танцевали вальс. Ах, довоенный вальс! Как сладко щемит сердце при воспоминании о нем! Начищенные до атласного блеска хромовые сапоги и дамские изящные белые «лодочки» скользили по зеркальному паркету, и томные улыбки проплывали по губам, и в глазах мерцали таинственные мечты… Твердохлебов невольно улыбнулся, глаза открывать не хотелось. Он был сейчас там, в мае сорок первого года, и рядом были друзья, а не этот «герой-любовник», что крутил баранку и напевал, страшно фальшивя:
Вам возвращая ваш портрет,
Я о любви вас не молю,
В моем письме упрека нет,
Я вас по-прежнему люблю…
Шутов перестал петь, проговорил:
— Кажись, приехали, Василь Степаныч.
— Хорош, Степан, здесь тормози… — И Твердохлебов приоткрыл дверцу «газика», обернулся с улыбкой: — Как он у тебя еще ездит — диву даюсь!
В блиндаже комдива пили чай с баранками — сам комдив, начштаба Телятников и начальник особого отдела майор Харченко.
— Гражданин комдив, по вашему приказанию…
— Давай, Степаныч, подгребай к нам, чаем побалуемся, — махнул рукой генерал Лыков.
— Чай не водка, много не выпьешь, — язвительно заметил Харченко. — Наш комбат больше водку уважает.
— Шутите, гражданин майор, — проходя и присаживаясь за стол, проговорил Твердохлебов.
— Какие тут шутки, комбат. Твои бандиты двадцать пять бутылок водки прихватили, — весело ответил Харченко. — Небось уже выпили?
— Не знаю. Пьяных среди состава батальона не видел.
— Ты пей чай, пей… — Телятников подвинул ближе к Твердохлебову стакан и чайник. Куски сахара лежали в изящной стеклянной сахарнице.
Твердохлебов налил себе чаю, бросил кусок сахара и, достав перочинный ножик, стал размешивать сахар лезвием. Отпил два глотка, поставил стакан на стол, сидел неподвижно, глядя на Лыкова…
Арестованные сидели в темном погребе, довольно глубоком, хотя сквозь неровности бревен, положенных вместо крыши, пробивалось мерцание ночных звезд.