В блиндаже при свете коптилки вокруг стола сгрудились ротные командиры. По трехверстке, расстеленной на столе, Твердохлебов показывал заскорузлым пальцем позицию батальона.
— Тут можно одним броском преодолеть… Ежли, конечно, труса праздновать не станем. Учтите, командиры, трусов я сам расстреливать буду. И рука моя не дрогнет.
— Да будет тебе пугать-то, Василь Степаныч, — сказал Баукин. — Заладил, как тетерев на току…
— Не, я пока не пугаю, — усмехнулся Твердохлебов. — Сейчас пугать буду — приготовьтесь. Поле, по которому мы с вами пойдем, заминировано…
Командиры вскинули головы, с недоверием и недоумением глядя на комбата.
— Это как понимать? — хрипло спросил наконец Максим Родянский, командир третьей роты, сухой, узкоплечий человек.
— Они что там, белены объелись?! — возмутился Баукин.
— Не знаю, чего они там объелись, но поле заминировано, — вздохнул Твердохлебов. — И выхода у нас нету — только вперед.
— Перед наступлением-то чего не разминировали? — растерянно спросил Баукин.
— Не успели.
— Не успели? — переспросил Баукин.
— Да мы же все подорвемся, — сказал Максим Родянский. — Кто с немцем в окопах драться будет?
— Те, кто проскочит минное поле, — просто ответил Твердохлебов.
— Дела-а, — покачал головой Баукин. — Они нас и вовсе за людей не считают…
— Ты только сейчас это понял? — взглянул на него Родянский. — Когда коммуняки людей за людей считали?
— Родянский! — стукнул кулаком по столу Твердохлебов. — Отставить антисоветские разговоры!
Глымов в разговоре не участвовал — тупо смотрел на карту. Потом достал из кармана огрызок цигарки, чиркнул спичкой, пыхнул дымом.
— Ты, комбат, на бабушку свою орать будешь, — взъерепенился Максим Родянский. — Что я людям скажу? Айда, братва, на минное поле, вместе смерть примем?
— Именно так и скажешь, — ответил Твердохлебов. — Что ты другого сказать можешь?
— А не пойдут люди в атаку? — спросил Баукин. — Что делать будем?
— Не пойдут — всех заградотряд постреляет, — объяснил ледяным тоном Твердохлебов. — На поле будет шанс живым проскочить, до немца добраться…
— И немец тебя в окопах кончит, — вставил Родянский.
— А кто в окопе останется или назад побежит, у того никакого шанса не будет, — словно не заметив реплики Родянского, закончил Твердохлебов. — Вот это вы людям и объясните.
Долгое молчание повисло в блиндаже. Глымов курил, пуская клубы дыма, и все смотрел на карту, и трудно было понять, что он сейчас думает… Потом неожиданно он сказал:
— Этолегше.
— Что легче? — спросил Твердохлебов.
— А легше энкаведешников пострелять и уйти всем куды глаза глядят, — хрипло проговорил Глымов, все так же глядя на карту, расстеленную на столе. — Красноперых, поди, меньше, чем фрицев…
Твердохлебов испуганно оглянулся на писаря и радиста, сидевших в углу блиндажа, потом уставился на Глымова:
— Т-ты… т-ты что сейчас сказал?
— А ты оглох, комбат, не слышал? Могу повторить. — Глымов глаз не прятал, смотрел прямо. Окурок цигарки совсем догорел, обжигал губы, но Глымов не замечал, продолжал затягиваться.
— Считай, я ничего не слышал, — тихо проговорил Твердохлебов. — Ты… говоришь сейчас, как враг.
— А я и есть враг, — усмехнулся Глымов. — Я вор с тринадцати лет. Потом сейфы у государства бомбил… Троих легавых уработал… двоих инкассаторов положил — выходит, самый враг и есть.
— Зачем добровольцем пошел? — спросил Твердохлебов. — На что надеялся?
— Я вон Баукину в поезде все разъяснил, лень повторять. Надеялся я: повоюю, может, мне вины мои и скостят, в родной дом смогу прийтить, мать-старуху обнять. Но получается, меня заместо скота на убой привезли… Я под смертью много раз ходил и в глаза ей глядел. Но помирать, как баран, я несогласный, — закончил Глымов. — И людей на верную смерть вести тоже несогласный.
— Я должен тебя арестовать и отдать красноперым. Трибунал тебе будет, — сказал Твердохлебов, и рука его легла на кобуру с пистолетом.
— Должон, так арестовывай, чего волынку тянуть? — ответил Глымов.
— Тогда и меня арестовывай, — сказал Максим Родянский.
— Ну, и меня до кучи, — вздохнул Баукин.
Такого поворота ситуации Твердохлебов не ожидал. Он растерянно смотрел то на одного ротного, то на другого, снова оглянулся на радиста и писаря и молчал, не зная, что сказать. И ротные командиры молчали. Время от времени над блиндажом с воем пролетали мины и рвались где-то за позициями штрафников. Вздрагивала земля, сыпалась сквозь бревна наката, судорожно мигал огонек коптилки, отражаясь в глазах ротных и комбата.
— Так чего бойцам говорить? Пошли в атаку, ребята, через заминированное поле? — спросил вдруг Максим Родянский.
— Правду говорить надо, — отрезал Федор Баукин. — Всегда надо правду говорить.
— Правду и дурак скажет, — усмехнулся Глымов. — А вот чтоб соврать толково, надо хорошую башку на плечах иметь.
— Вот и соври, а я погляжу, как это у тебя получится, — сказал Максим Родянский.
— Видать, башка у меня не такая толковая — соврать не сумею. А правду говорить не буду. Я вобще туды не полезу — расстреляют без мучений — и дело с концом, — закончил, как отрезал, Антип Глымов.
— И я не пойду. Пускай НКВД стреляет. Им это дело в удовольствие.
— А я, как все… Ну как я им скажу про мины? Я что, изувер какой? — заговорил Баукин. — Чем эти начальнички, мать их, думали, что поле забыли разминировать? А может, не забыли? Чем больше штрафников ляжет, тем для них лучше, да? Хлопот с нами меньше?
— А ты комбата спроси, — снова усмехнулся Глымов, сворачивая новую цигарку. — Он в штабе дивизии с самим генералом совещался.
— Я и спрашиваю, — сказал Баукин.
— Да чего вы на него навалились-то? Он такой же раб, как и мы все, только спросу с него больше, — заступился за Твердохлебова Родянский.
— Э-эх, мужики, народу в России, что песку, нескоро песок тот вычерпаем, — вздохнул Баукин. — Не я сказал, Максим Горький сказал.
— Долго мы так-то воду в ступе толочь будем? — прикуривая цигарку, спросил Глымов.
— А нам что? — улыбнулся Родянский. — Глядишь, так и ночь скоротаем. Ты-то чего молчишь, Василь Степаныч? Или сказать нечего?
— Нашу родину топчет враг… — медленно заговорил Твердохлебов, и было видно, что ему трудно дышать. — Я такой же, как вы… Да, на убой! Пусть на минное поле! Пусть как баранов! Но если хоть сколько-то нас прорвется и захватит немецкие позиции, мы обеспечим соседям наступление… А потом в прорыв пойдут танки. Пусть мы там ляжем, пусть! Но хоть сотню метров отвоюем у проклятого врага! Хоть сотню! А власть… Глядишь, время пройдет — другая власть будет, хотя я и не верю! Великий Ленин сказал: советская власть на века создана. Но ежли и сменится, то земля наша останется нашей! Пущай кости наши сгниют к тому времени! Но внуки наши будут ходить по своей земле! Я на то согласный. И вы… если не дешевки, для которых своя шкура всего на свете дороже, вы… пойдете со мной! Вы… пойдете… Я прошу вас, мужики… Я на колени пред вами встану… — И Твердохлебов опустился перед ротными на колени, и в глазах его стояли слезы…
Штрафники примостились спать кто где, благо весна набрала полную силу, клонилась к лету, и ночи были не холодные, и можно было улечься прямо на земле, подстелив охапки наломанных сучьев и бросив поверх телогрейку или шинель.
В блиндажах, где по-настоящему тепло, яблоку негде упасть. Спали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, и только Твердохлебов лежал один в углу, возле ящика рации, и широко раскрытыми глазами смотрел на трепещущий огонек коптилки.
Спящим снилась война, и сны их были беспокойны.
Снился Баукину священник, которого захватили на колокольне после боя. Красноармейцы успели измолотить его кулаками, и потому предстал он пред Баукиным с разбитым лицом, в порванной рясе, рыжая бороденка в крови. Но глаза смотрели ясно и смело.