Изменить стиль страницы

Леонор и Марти разговаривали в соседней комнате. Это Леонор сказала «вспоминает что-нибудь» — чтобы отвлечь внимание сына, потому что сама не сомневалась: мать смеется над ее рассказом о директоре, смеется над ней, что, разумеется, абсолютно не соответствовало действительности, и Долорс очень жаль, что дочь так думает, это должно ее ранить, надо будет потом сказать, что она смеялась совсем по другому поводу, над самой собой, она напишет записку, чтобы все окончательно прояснить, не хватает еще, чтобы бедная Леонор решила, будто ее собственная мать смеется над тем, как хозяин предприятия ловко воспользовался своей властью. Она еще очень молода, Леонор. Мало того, что она размазня, она еще и очень молода, раз ее могут ранить подобные вещи. К тому же дочь сейчас в таком деликатном возрасте, когда гормоны вытворяют что хотят. Вот когда кожа у тебя становится тонкая, словно пергамент, когда ты состарилась, тебя тревожат другие вещи, связанные с домом, семьей, с детьми и внуками. Мужчины мало тебя волнуют. Она бы сейчас позволила делать с собой что угодно кому угодно, ни секунды не переживая по этому поводу. Но кому взбредет в голову лечь в постель со старухой восьмидесяти пяти лет? На Долорс снова накатил приступ смеха. Ну что за глупости приходят ей в голову! Да, Долорс, ты неисправима.

Зима сорок шестого года, помнится, выдалась довольно теплой. После долгой войны, после первых послевоенных лет, полных печали и нужды, в эту зиму Долорс вовсю наслаждалась молодостью и тем, что дарило ей сердце любимого, единственного мужчины, которого она любила со всей страстью. Раз в неделю их ждал особый вечер — сладостный, запретный, принадлежащий только им. Время каштанов давно закончилось, ну и что, уходя из дому, она говорила, что идет полюбоваться природой, подышать свежим воздухом, погулять по хрустящей мерзлой траве луга — не забывая, конечно, потеплее одеться: куртка, ботинки и перчатки. Простудишься, озабоченно говорил отец, или, того хуже, подхватишь пневмонию, дочка, сейчас неподходящее время для прогулок, разве не видишь, какой на улице холод! Вовсе нет, папа, не волнуйся, ты слишком много беспокоишься, целовала его в лоб и прибавляла, я тепло одета, я не замерзну — что ж, она говорила чистую правду, ведь все это время она собиралась провести не в загородной прогулке, а в объятиях мужчины, горячего, словно печка, в его жаркой постели — опять-таки жаркой не от того, что в доме хорошо топили (для обогрева Антони пользовался только маленькой плитой на кухне, а в комнатах стояла жуткая холодрыга), а благодаря целой кипе одеял и тому секрету, что прятался под простынями и раскалял их обоих.

В хорошую погоду она ходила играть в теннис с Эдуардом. Однажды сын хозяина фабрики появился на пороге их дома и попросил Мирейю позвать Долорс. Когда она вышла, то обнаружила в прихожей Эдуарда — чрезвычайно взволнованного, потирающего руки, озирающегося по сторонам. На сей раз он не принес шоколад, зато спросил, не хочет ли она поиграть с ним в теннис. Долорс смешалась, она не испытывала ни малейшего желания идти куда-то с Эдуардом и хотела лишь одного — оказаться у Антони дома, но свидание намечалось только на завтра, к тому же как-то некрасиво с ходу отвергать приглашение, к которому наверняка приложили руку и будущая свекровь, и ее собственный отец, они, похоже, уже обсудили возможность породниться, обменялись всякими соображениями наподобие «почему бы им не поладить», «глядишь, и до алтаря дойдет», «наши дети уже достаточно взрослые, чтобы начать собственную жизнь», «пора им уже, а то еще чуть-чуть, и будет поздно мечтать о потомстве» и прочее в том же духе. Что это за мания такая, прямо-таки помешались на отпрысках, ну и что, что у отца она единственная дочь, а Эдуард — наследник большого состояния? Ясное дело, главы обоих семейств опасались остаться без внуков, а если в двадцать шесть лет у тебя нет ни одного ухажера, считай, что жить тебе и дальше монашенкой.

Пресвятая Богородица, как же все изменилось, достаточно посмотреть на Сандру, которая может выбирать между своим Жауме Большие Горячие Руки и другими, которых у нее предостаточно. Во времена молодости Долорс девушки выходили замуж за первого, кто прочитал им стихи и подарил шоколад. Сейчас они к двадцати шести годам уже по горло сыты мужчинами и не знают, на котором из них остановиться, а зачастую приходят к выводу, что, возможно, лучше быть понемногу со всеми и ни с кем; потерять невинность в шестнадцать лет прежде считалось вещью немыслимой, в свои шестнадцать она и помыслить не могла о том, чтобы вообще задавать кому-нибудь какие-нибудь вопросы, это было табу, она имела право только отвечать, если спросят, причем учтиво, кратко, с обязательным прибавлением «сеньор» или «сеньора», и монахини обучали их очень старательно, они доходчиво объясняли, что их будущее и их жизненное предназначение — стать настоящими сеньорами, что мужчины хотят иметь рядом с собой женщину культурную и образованную, но при этом такую, которая никогда не покажет, что знает больше мужа, — никогда в жизни, потому что мужчина, взявший тебя в жены, сам скажет, что тебе делать. В основном ты должна управлять прислугой, и этого достаточно. Долорс умирала от желания спросить мать, насколько справедливо это учение монахинь, но мамы уже не было, она умерла, а спрашивать отца было нельзя, такие вопросы — не для мужчин. Она внимательно слушала монахинь, но про себя — поскольку обладала пытливым умом — решила, что надо все проверить на себе и убедиться, правы они или нет.

Разразилась война, а ей оставался еще год учебы. Это неспокойное время Долорс провела в интернате, вместе с остальными девочками доучила все что положено и сдала экзамены. Получила свои семь с половиной баллов и, напичканная философскими теориями, по возвращении домой попросила у отца разрешения поступать в университет, по примеру нескольких своих подруг — очень немногих счастливиц, которым повезло. Но отец отказался даже обсуждать эту возможность, он заявил, что женщине ни к чему науки, и тогда Долорс начала подозревать, что монахини знали, о чем говорили, когда уверяли ее в том, что ее жизненное предназначение — стать настоящей сеньорой; потом, после долгих уговоров, отец сказал: подождем, когда закончится война, не будет же она продолжаться вечно. Долорс сокрушалась, что, настаивая на своем, нехорошо ведет себя, ведь отца могут вот-вот отправить на фронт, но продолжала гнуть свое, и тогда отец еще раз сказал: подождем, пока все кончится, поняла?

Нет, она ничего не поняла. Голова ее была забита самыми странными теориями многочисленных авторов, которые пытались постичь, в чем смысл жизни, при этом теории эти позволялось изучать лишь до определенного предела — например, считалось приличным оголять руку по локоть, но ни в коем случае не выше. Однажды ночью в спальне интерната девочек охватило безудержное желание посмотреть друг у друга локти, ведь то, что под запретом, всегда неудержимо притягивает; и что же обнаружилось той ночью? Что у всех у них локти одинаковые, довольно-таки грязные, точнее говоря — очень даже грязные, покрытые черной коркой. С философией произошло то же самое: все, что считалось запретным, будило в беспокойном уме Долорс неуемное стремление посмотреть, что же от нее закрыто и нет ли и там, в этой тайной философии, грязи? Или, напротив, там таится мягкая, нежная и чистая плоть? Она с нетерпением ждала окончания войны. Девушка видела войну во всех ее красках и испытала на себе все ее прелести, отец управлял еще и другой фабрикой, далеко от города, а на городской дела тем временем пришли в полный упадок, что не удивительно — производство вообще переживало трудную пору, рабочие без конца бастовали, выступая против всех, кого подозревали в правых взглядах или религиозности.

Все два года, что шла война, Долорс провела дома одна, есть было почти нечего и заняться тоже нечем, она пробовала заработать на жизнь шитьем, но представители народной милиции предупредили, что это запрещено, так что ей только и оставалось, что просто пытаться выжить. Так продолжалось два года, и пусть она не слышала свиста пуль и разрывов бомб, но войну прочувствовала каждой клеточкой, и впоследствии это обернулось своего рода амнезией, не дававшей ей воспроизвести в памяти некоторые сцены, свидетельницей которых она стала; война — вот единственная вещь, которая до сих пор причиняла ей боль.