Изменить стиль страницы

Потом перешли к обсуждению подробностей предпринимаемого опасного дела, и тогда страсти воспламенились еще больше, так как поднят был вопрос о распределении должностей. Симмах, не встречая возражений, заявил, что он возьмет на себя префектуру Италии; Флавиан оставлял себе должность префекта Города и желал получить консулат; Претекстат, ссылаясь на свою дряхлость, от власти отказывался, но был намерен удержать за собою звание великого понтифика; Элиану предлагали префектуру Галлий, но на нее выставлял притязания и Рагоний, не хотевший удовольствоваться Виенненским викариатом; Цесоний, напротив, скромно соглашался на место викария диэцесы Африки; наконец, Юлианий, с наглостью, которая почти ошеломила, заявил, что считает себя законным наследником императорского трона, который занимали его предки. Начался шумный спор, причем все отстаивали свои требования так настойчиво, словно в самом деле здесь происходила раздача первых должностей в империи, а не шла речь о возможностях, которыми играет перворожденная дочь Юпитера, не расстающаяся с рулем, символом зыбкости.

Комната наполнилась гулом все возвышавшихся голосов, и сенаторы, только что произносившие умные речи, позабыв о реторических прикрасах, стали попрекать друг друга, переругиваясь, как простые легионарии.

Старик Претекстат, с жаром, неподобающим его летам, гневно сказал Флавиану:

— Нам всем известно, что такое твоя приверженность богам! В лучшем случае суеверие, в худшем лицемерие. Разве мы не знаем, что один раз ты, чтобы в точности исполнить обязанности понтифика, заставил вместо себя поститься другого!

— Молчи, старик, — грубо возразил Флавиан, — а про тебя рассказывают, что ты сказал Дамасу: «Назначьте меня Римским епископом, и я тотчас сделаюсь христианином!»

Когда же Юлианий стал слишком громко настаивать на своих правах, тот же Флавиан открыто назвал его безродным подкидышем, клевещущим на свою мать, чтобы выдать себя за сына императора Юлиана.

— Мы сделаем из тебя то, что хотим, — сказал Флавиан. — Будь благодарен, если дадим тебе претуру.

— Не знаю, кем вы меня можете сделать, — гордо возразил Юлианий, — но сделать так, чтобы я не был законным наследником трона Константина, вы не можете!

Симмах угрюмо молчал. Гесперия металась от одного к другому, безуспешно пытаясь всех успокоить и примирить.

Вдруг, среди общего шума, Элиан бросился неожиданно к двери и исчез стремительно за занавеской. Тотчас же мы услышали шум ног, какой бывает при борьбе двух человек, и гневный крик Элиана. Опомнившись, мы все, тесня друг друга, поспешили за ним и увидели, что в темном проходе перед триклинием он держит за горло одного из домашних рабов, который, объятый ужасом, и не пытается сопротивляться.

— Негодяй подслушивал! — воскликнул Элиан, побагровев от ярости. — Это — доносчик, который завтра же рассказал бы в консистории префекта о нашем собрании. Смотрите, он и не отрекается!

Мгновенно наступила полная тишина, и, вероятно, все, как я, почувствовали, что холод и трепет ужаса пробежал по всему телу, словно рой скользких, извилистых змей. Мы вдруг, во всей очевидности, поняли, что наше собрание не дружеская шутка и не игра и что гибель и смерть, о которых здесь столько говорилось, — не ораторская фигура, а грозящая нам всем действительность. Эта смерть смотрела прямо на нас из выкатившихся глаз раба, которому Элиан сжимал горло рукою, оказавшейся неожиданно сильной.

С полминуты длилось молчание, и Флавиан первый, как бы отдавая приказание, подал мысль:

— Убить нечестивца!

— И подумать, что это — раб-мофон! — с горечью и презрением объяснял Элиан. — Я знаю его с детства, баловал его, когда он был мальчишкой, женил на самой красивой из своих рабынь! Я бы ему свою жизнь доверил!

— Что ты можешь сказать в свое оправдание? — спросил раба Флавиан.

Элиан несколько разжал пальцы, тем более что Юлианий уже схватил раба сзади за руки, а Цесоний держал его за плечи. Раб мутным взглядом посмотрел на нас, но вдруг, с наглостью обреченного, сказал:

— Нечестивцы! Идолопоклонники! Слуги диавола! За христианского императора умру с радостью! Пострадаю за веру Христову! Прииму венец мученический! Но и вам не миновать палача! Сегодня — я, завтра — вы! Не удалось мне, удастся другому! Найдется у меня преемник, верьте! Боже правый, помилуй меня, грешного!

Раб продолжал выкрикивать бранные слова, угрожая нам небесными карами, но Юлианий силой зажал ему рот. Наскоро был составлен военный совет, и все присутствовавшие единодушно подали голос за казнь. Решительнее всех высказался Юлианий.

— Донос, — сказал он, — самое гнусное изо всех преступлений. Доносчик — отвратительнее жабы. Убить его — приятно, как раздавить мокрицу. На крест раба!

Гесперия произнесла холодно!

— Он должен умереть.

Так как спросили и меня, я ответил:

— Иного средства нет. Если мы не уничтожим его, он погубит нас.

Симмах осмотрительно напомнил императорские декреты Адриана, Марка и божественного Константина, запрещающие самовольное убийство раба, и даже прочел самый закон Корнелия, применяемый в этих случаях, по которому убийца раба приравнивался разбойнику. Но в ответ все замахали руками, в знак того, что сейчас не время было вспоминать о законах. Однако, когда мы стали обсуждать, как привести наш приговор в исполнение, оказалось, что это не просто. Все были согласны с тем, что не должно вмешивать в это дело других рабов, а из среды нас никто не вызывался взять в свои руки топор палача. Мы переглядывались в нерешительности, пока Гесперия не сказала:

— Ты, Юлианий, только что говорил, что убить доносчика — приятно. Докажи это на деле.

Юлианий явно побледнел и, утратив всю свою обычную непринужденность, не мог найти, что возразить, а Гесперия повторила твердо:

— Я этого требую от тебя!

Лицо Юлиания из зеленовато-бледного стало, или так казалось при слабом свете одной луцерны, освещавшей всю сцену, синеватым, как у мертвеца, и он хрипло пробормотал:

— Если ты требуешь…

— Я приказываю, — сказала Гесперия, и потом добавила: — Вернемся в триклиний, а они исполнят, что должно…

Юлианий, Элиан и Цесоний остались с рабом, приговоренным к смерти, а все остальные возвратились в комнату, где происходило совещание. Но все мы были как-то подавлены свершившимся, избегали смотреть друг на друга, и никто уже не пытался возобновить недавний шумный спор о распределении должностей. Видимо, желая ободрить других, старик Претекстат, как отец, поучающий детей, стал напоминать нам, как смотрели на рабов наши предки.

— Наши отцы понимали, — говорил он, — то, что хорошо объяснил Аристотель: что есть люди, по природе свободные, и есть — по природе рабы. Мудрый Катон знал, что делал, когда советовал бережливому хозяину продавать старых быков, ломаное железо и больных рабов. Старинный закон Аквилия не делал разницы между раной, нанесенной рабу и домашнему животному. Смотреть на раба, как на человека, значит, поддаваться пагубной заразе христианского учения…

Несмотря на эти успокоительные объяснения, я чувствовал какую-то непреодолимую тоску в душе, и, кажется, ее разделяли со мной все другие, так как все угрюмо смотрели вниз, не возражая, но и не поддерживая оратора. Я уныло думал: что сталось с нами? Где те Римляне, которые, подобно Ведию Поллиону, бросали провинившегося раба в садок с муренами? Тит Манлий Торкват казнил собственного сына за то только, что тот нарушил его приказание, хотя и остался победителем! А мы дрожим и смущаемся, осудив на заслуженную казнь раба, готовившегося предать своего господина! Или мы все, сами того не подозревая, — христиане!

Тем временем возвратился Элиан и его спутники, и никто не спросил их, как была свершена казнь; только легким кивком головы сенатор дал понять, что приговор исполнен. Юлианий оставался желтовато-бледным, как египетский папирус, и я не в силах был на него смотреть; он мне казался еще отвратительнее, чем всегда. Впрочем, и сам он притих, больше за весь вечер не вымолвил ни слова и ушел раньше всех, скрывшись незаметно.