Изменить стиль страницы

— Я есть нездоровый человек, психически больной.

Мы охотно верим этому немцу. Но он говорит:

— Я вижу, вы не доверяете моим словам. А я есть на самом деле душевнобольной. Я пять лет находился в психиатрической лечебнице. В Кельне.

— И вас взяли в армию?

— Я пошел добровольно.

— Зачем же вы сменили больничную койку на окопы?

Снова потупив свои очи, немец говорит:

— Хотелось сохранить свою жизнь. Остаться в живых.

— Но ведь в больнице легче остаться в живых, чем на фронте?

— О нет, не скажите, — говорит немец. — Ведь у нас… душевнобольные… подлежат…

Оглядевшись по сторонам, немец тихо говорит:

— Когда я находился в клинике, к нам приехал уполномоченный из Берлина. Нас, всех больных, построили в саду. И тогда уполномоченный нам сказал: «Кто из вас желает пойти на фронт — выступите вперед на два шага». Тут выступил вперед только один больной, который думал, что речь идет о добавочной порции к обеду. Уполномоченный похвалил его. А остальным сказал: «Я не буду вам много говорить, поскольку у вас, так сказать, "сквозняк на чердаке", но одну основную мысль вы должны понять. Вы есть лишний, ненужный балласт, отягчающий государство. Не цепляйтесь за свою жизнь. Идите сражаться за величие Германии».

— Что же ему ответили больные?

— Они закричали: «Хайль, Гитлер», но не выразили желания идти на фронт. Однако нам вскоре стало известно, что нас будут уничтожать, как людей, требующих за собой ухода, питания, медицинских пособий и больничного персонала, столь нужного в дни войны.

— Что значит уничтожать?

— Ну, усыплять подкожным впрыскиванием морфия.

Мы недоверчиво взглянули на пленного немца. Тот сказал:

— Нет, вы не смотрите, что я душевнобольной. В данном случае я рассуждаю совершенно здраво и отдаю себе полный отчет в словах. У нас уничтожают душевнобольных, которых нельзя вылечить. Но тогда мы, больные, еще не знали об этом. А когда узнали — стали уходить из клиники.

— И тогда вы пошли в армию?

— О, нет. Я год пробыл дома. Но потом стало известно, что душевнобольных регистрируют по всем домам, увозят их, и они не возвращаются. И тогда я, посоветовавшись со своими родными, пошел в штаб и сказал им о своем желании воевать.

— Что же вам ответили в штабе?

— Они похвалили меня за благоразумие и сказали: «Душевнобольные неплохо воюют. И даже они иной раз способны на то, на что нормального не уговорить».

Молитвенно сложив свои руки, немец тихо сказал:

— На фронте мои надежды оправдались. Я попал в плен. И благодаря этому окончательно уцелел.

В подвале

Вот какую историю рассказала мне А. Фролова — жительница деревни Малая Макеевка.

Сижу, говорит, в избе. Одна-одинешенька. Сынок в Красной армии. Дочка в Москве. В Педагогическом институте.

Она не вернулась домой, поскольку фронт приближался к нашей деревне.

И вот, говорит, сижу у оконца. И страшусь на улицу взглянуть. Кругом пальба. Выстрелы. И на небе полыхает зарево.

Вдруг слышу — стучат в сенях. Думаю: «Пришли, проклятые». Открываю дверь. Нет, вижу, это не немцы. Стоит передо мной какой-то наш молоденький командир. Весь он в крови. Опирается на палку. Торопливо говорит мне: «Уже немцы входят в ваше село. Скройте меня, мамаша. Я дюже ранен. Не в состоянии дальше идти».

Я забегала по избе, засуетилась. А он говорит: «Схороните меня в подвале».

И тогда я схватилась за железное кольцо на полу, подняла половицы и помогла ему спуститься вниз. И подала ему ведро воды и чистую простыню, чтоб он перевязался.

И только я успела это сделать, вбегают немецкие солдаты. Я говорю им: «Живу одна-одинешенька. Нет у меня никого и ничего. И оружия не имею».

Они немного пошуровали в моих вещах, взяли отрез мануфактуры и ушли.

На рассвете я спустилась в подвал узнать о самочувствии моего больного. Вижу, он страдает. Жар во всем теле. Но бодрится. Говорит мне: «Вот залечу свои раны, выйду на волю и пробьюсь к своим».

Он два месяца лежал и был шутливо настроен. Но однажды он сказал мне: «Представьте себе, какая неприятность, — не могу на свою ногу опереться — испытываю адскую боль. Сдается мне, что кости у меня неправильно срослись. И если это так, то придется мне, мамаша, лежать в вашем подземном госпитале до прихода наших».

Я говорю: «Сынок, а вдруг да наши не скоро придут или вовсе не придут. Ведь, гляди, какую немцы агитацию и пропаганду развели — будто им весь мир принадлежит и в том числе Россия».

Он говорит: «Ну, это они, собаки, перехватили через край. Наши непременно вернутся. И такой вопрос не стоит в моей голове. Но вот если наши не в скором времени вернутся, допустим через полгода, вот тогда, мамаша, придется терпеливо ждать».

Но он не полгода и не год пробыл в моем подземелье. Он пробыл с лишком два года. И даже нелегко себе представить, как он там пробыл. Он терпел невозможные лишения. Он холодал и голодал. И солнца два года не видел. И не видел людей, кроме меня. Только лишь мыши к нему забегали. Да еще однажды заглянул немецкий солдат. Но он там ничего не увидел в этом полумраке и поспешил удалиться.

Но жалоб мой Василий не имел. Он только всякий раз говорил: «Ну, теперь недолго ждать, скоро придут…»

В начале третьего года я с плачем спустилась в подвал и сказала Василию: «Пришла беда, сынок. Уже всю молодежь немцы перехватали и отвезли в свою Германию. Теперь они хватают каждого, сажают на машину и увозят». И Василий обрадовался, когда это услышал, и так мне сказал: «Это хороший признак, мамаша. Значит они не чувствуют себя как дома. И значит не за горами тот день, когда придут наши».

Я говорю: «Но ведь ты как муха помрешь тут в подвале, если меня не будет».

Он говорит: «А вы подкиньте мне сюда немного продовольствия. Что касается воды, то воды у меня вдоволь».

Я принесла ему мешок гороху. Немного соли. И немного сухарей. И попрощалась с ним. И он на прощанье мне сказал: «Мама, вы не поезжайте к немцам на каторгу. Вы лучше уйдите в лес и примкните к партизанам».

И я так и сделала. Ночью я миновала немецкие посты и ушла в лес. И там среди партизан я пробыла полгода вплоть до прихода Красной армии. И в тот же день, когда пришли наши бойцы, я поспешила в свое село.

И вот я увидела мой дом. Он стоял нетронутый. И только дверь была раскрыта настежь.

И я не помнила себя, как вбежала по ступенькам. И крикнула: «Вася, здесь ли ты?» И в ответ я услышала голос: «Здесь, мама. Зачем вы так кричите. Ведь они услышат». И тогда я еще громче закричала: «Или ты не знаешь, что случилось? Ведь их же нету. Наши здесь».

И я бросилась в подвал. Схватила его на руки. А он был совсем белый, как бумага. И легонький, как перышко.

И я вынесла его наверх. Поставила на ноги. Но он упал. И потерял сознание. И тогда я вынесла его на улицу. И положила на матрац.

И вдруг я вижу, идут наши войска. Я подбегаю к командиру и прошу его дать полкового врача. И тот осмотрел моего Василия и приказал везти его в госпиталь. И при этом он так сказал своему командиру: «С точки зрения медицины — это удивительно, как он выжил. Наверно он не терял надежды, и это было причиной его выздоровления».

И командир так ему ответил: «Я, говорит, тоже заметил, что те, которые не имеют надежды и ни во что не верят, — погибают как мухи от самых малых ран. А те, у которых сердце наполнено любовью и надеждой, выживают. И они бывают счастливы как в общественной, так и в личной жизни».

По следам войны

Вдоль дороги — спиленные телеграфные столбы. По сторонам — сожженные деревни. Здесь немцы все подвергли уничтожению и пожару.

Ничего не осталось. Печально стоят деревья, опаленные огнем. Торчат невысокие деревенские трубы.

Грустно видеть помятый медный самовар на дороге. Тряпичную куклу. Черепки глиняной посуды. Когда война пройдет по немецкой земле — это будет только справедливостью, необходимой, чтоб отбить у немцев охоту зариться на чужие земли, на чужое добро.