Ах, эти чужие квартиры! Эта чужая домовитость чужими ногами зашарканных половичков.
Ведь я бываю везде. Меня берут ночевать и гладко-причесанные семьи, и взъерошенные холостяки со своими табачными ласками, и одинокие женщины с тихими чайничками по утрам… Я ко всем иду. Я ставлю свой чемоданчик у дверей, сажусь в глубокие кресла, или на шаткие стулья, или просто на подоконник и смотрю.
Как в кинематографе — все и всё.
Иногда зубами вцепишься в платочек, который очень хочется смочить не идущими из широко открытых глаз слезами.
Хочется иногда броситься к кому-нибудь, крепко обхватить руками, прижаться, и долго, сбивчиво, горячо — умолять о том, чтобы взяли меня, сделали своей, своей совсем, дали бы мне что-нибудь больше липких, мокрых поцелуев (со стороны мужчин) и тихих улыбочек, приправленных сытым сочувствием (со стороны женщин).
Но во мне — слишком мало крови для каких бы то ни было порывов.
Я — только усмехаюсь и чувствую, что мои глаза все глубже обводятся синими и немножко влажными кругами.
Что мне нужно от Вас.
Дайте мне возможность писать. Я хочу быть журналисткой, рецензенткой… Не знаю. У меня хватит наблюдательности, чувства слова и восприятия — на все.
В общем, мне кажется, я очень хочу поговорить с Вами.
Смотрите на меня как на душевнобольную, которая ходит, бродит, ласкается, наблюдает, мучается, носит на плечах неплохую башку, способную неплохо варить, и — ничего не делает для того, чтобы затормозить медленную ползучесть вниз.
Моя психика до того безобразно выросла и распухла, что я теряюсь.
Мне нужен кто-нибудь, кто сумеет осторожно и безболезненно сделать из меня что-то нужное. Это — много. Это — немыслимо.
Сознаю, зря и пишу это. От Вас мне нужно только то, чтобы Вы захотели со мной поговорить. Я Вам позвоню по телефону.
11 ноября 1930 года.
Она позвонила мне по телефону. Мы увиделись. Это была красивая, очень молодая женщина. Она говорила каким-то безразличным голосом. Все слова были сказаны ею на одной ноте, без интонации. Это было тяжело слушать.
Я, сколько мог, ободрил ее. Дал немного денег. Посоветовал запастись бумажками, чтобы поискать службу. И, в случае неудачи, посоветовал уехать к отцу, в деревню.
Несколько месяцев она ничего не предпринимала. Какое-то упрямство, а может быть, и безволие, оставляли ее в том же положении. Но в феврале этого года она все же уехала к отцу. Недавно я получил от нее письмо из деревни. Она пишет, что отдыхает в деревне и пока старается не думать о своей будущей жизни. Она никогда не предполагала, что так трудно и сложно жить на свете. Это верно.
Хороший конец
Это любопытное письмо получено из провинции.
17 декабря 1930
Товарищ Зощенко.
Простите, что беспокою, но нужда, честное слово, крайняя. Я нахожусь сейчас под давлением «великих промблем», а разобраться не с кем. Меня мучит целая уйма вопросов, которые не хватает храбрости разрешить самой и под давлением которых я нахожусь. Именно это заставляет меня спросить у Вас совет. По-моему, человек, описывающий духовные флюсы, должен иметь от них средство. Вот почему я выбрала своей «жертвой» именно Вас. Не знаю, удастся ли мне втиснуть свой «флюс» в более или менее конкретный образ. Во всяком случае постараюсь. Для большей ясности начну с начала: детство я провела на попечении немок, которые, кроме немецкой азбуки, пичкали меня «религиозным дурманом». Годам к девяти я была уже посвящена во все похождения Иисуса Христа и, в знак любви великой, называла его не иначе, чем Исуся-Христуся. В общем — в детстве у меня было довольно абстрактное понятие об окружающем.
Когда мне было одиннадцать лет, умерла моя мама, материальное наше положение больше чем пошатнулось, и немки улетели в трубу. Тут-то я стала «пролетаризироваться»: дни проводила во дворе, играла с разношерстнейшими ребятами и, конечно, читала Мопассана. Вот. Так отошли в предание бонны и «Исуся-Христуся». Годам к четырнадцати я знала наизусть добрую половину Есенина и не меньше Блока.
Позже пришли Маяковский, Асеев, Сельвинский — всех не счесть. О том, можно ли совмещать Блока и Маяковского, — я тогда не думала. Это теперь меня смущает то, что я в одинаковой степени увлекаюсь как «Прекрасной Дамой», так и Маяковским. Ведь это же разные полюсы — почему же я так. Сейчас мне 17 лет. Я поступила в этом году в фабзавуч. Тут-то самое главное: если на теории у меня почти никаких расхождений с рабочим классом не было, то на практике оказалось, что ничего общего у меня с этими ребятами нету. (Под рабочим классом я подразумеваю одних рабочих.) Тут мне пришлось столкнуться с казусами, о которых ни Жаров, ни Безыменский не писали. Если даже предположить, что они описывали московские ФЗУ (детскость), то и тогда не думаю, что климат так разительно влияет на нравы. В нашем ФЗУ ребята сморкаются под ноги, носят под ногтями траур и такие вещи говорят, какие «приличные люди» лишь на стенах уборных пишут. Когда начинается урок, то я молю Бога (по инерции), чтоб он подольше продолжался, так как на переменке я себя совсем потерянной чувствую. И вот мне очень больно — я не привыкла себя чувствовать ижицей затерявшейся. Во-первых, получается, что у меня никогда спайки с рабочей средой не будет, а во-вторых, — ведь нам еще два года вместе — как же я смогу. Я и так иду на компромисс: если дома говорю — «девочки», то в ФЗУ — «девчата». Дома, когда ко мне цепляются, говорю — «как не стыдно», а в школе приходится говорить — «уйди, а то съешь по морде». Иначе не помогает. Возможно, что это просто условности — у каждой среды свой прием изъяснения, во всяком разе мне мой больше нравится. Меня эта имитация, подделыванье под кого-то здорово мучит. Такое впечатление, будто я примазываюсь к ребятам, а уж это — ни за какие коврижки. Или в самом деле соединиться, или удалиться восвояси. Но в том-то и дело, что я не могу решить — кто же подлежит переделке: я или они. Я не говорю, что я святая, — у каждой, конечно, стороны есть свои слабости, — но стоит ли мне отбросить мои для того, чтобы подвергнуться, может быть, еще худшим (их слабостям). Не подумайте — интеллигентка в кавычках. Честное слово, что нет. Неужели в том, что между нами оказалась такая бездна, виноваты немки и «Исуся-Христуся». Но ведь я так давно с ними покончила. В общем — я сейчас, как на море. Товарищ Зощенко. Может, Вы мне поясните, как мне искать путь к рабочей аудитории. Или, может быть, совсем уйти из ФЗУ. Правилен ли мой подход к нашим ребятам. Как бы Вы поступили, находясь на моем месте. Я, вот, собираюсь в пролетарские писательницы, а какая же я буду «пролетарская», если не умею, вот, обращаться с нашими ребятами. Ведь они же — будущий пролетариат (и даже теперешний). И потом еще о литературе — почему так ругают конструктивистов. Неужели, если 60 процентов разбирают только печатным шрифтом, то остальные 40 процентов не имеют права писать и читать письменным. Да ведь это скучно. Впрочем, я отклонилась в сторону. На этот вопрос можете, если время строго рассчитано, не отвечать, но на остальные очень Вас прошу — ответьте. Я совсем сбилась и буду Вам крайне признательна, если поможете разобраться. Вот. Еще раз простите за беспокойство. Всего лучшего…
Я ответил этой растерявшейся девушке, что уходить ей из ФЗУ не следует, что аристократической среды в настоящее время в Союзе не имеется. И что такой уход опасен в том смысле, что это еще более усугубляет разрыв, и тогда наступит полная неудовлетворенность, как и у всякого человека, не имеющего своей среды.
Я написал ей, что если она считает себя в культурном отношении выше той среды, в которой она находится, то ее дело не ахать и огорчаться, а наоборот — оказывать влияние на эту среду. Пусть это будут два-три человека, которым она привьет вкус к литературе или, скажем, убедит, что брань попросту унижает человека, — это уже будет очень много, и это в какой-то мере даст удовлетворение.