«Эге, — подумал Васин фининспектор, — Кучкин-то, паразит, по два романа враз выпущает. Надо будет обложить подлеца».
Ну и обложил. И извещеньице ему любезно прислал. Дескать, с вас, милый, приходится.
«Худо, — подумал Вася Кучкин, с грустью рассматривая извещение. — Чем платить прикажете? Придется поднажать. Должно быть, маловато работаю. Не хватает. Надо будет сон, что ли, сократить».
Ну и поднажал. Обмозговал враз три романа и сценарий. Попыхтел, постарался. И продал.
«Живут же люди, — подумал Васин управдом, — по три романа, черти, пишут. А, промежду прочим, как ремонты, так на казенный счет норовят. Пущай-ка этот чертов Кучкин за свои любезные ремонтирует. Будет!»
«Действительно, — подумал фининспектор, рассматривая Васины балансы. — Богато живут люди. Жиреют. Надо будет хвост накрутить».
«Господи, — подумал Вася Кучкин, хватаясь за голову. — Что делается-то! Придется еще поднажать».
Поднажал. Обмозговал четыре романа и трагедию. Продал.
«Кучкин-то, — подумали родственники. — Ну кто бы мог думать? Такой пустяковый человек, а как, сволочь, в гору пошел. Трагедии пишет. Говорят, тыщи огребает. Надо будет нагрянуть к нему, пущай отвалит чего-нибудь на родственных началах».
«Ох! — подумал Вася Кучкин, — то есть решительно не хватает! Надо будет поднажать. Одно жалко — котелок чтой-то плохо работает».
Одначе, поднажал.
«Ого! — подумал фининспектор, почтительно разглядывая Васины цифры. — Лопатой гребет. Надо будет…»
Братцы! Милые товарищи! Молочные братья! Каюсь! Никакого такого Кучкина и в природе нет. Это я про себя написал. И вышла у меня, как видите, авторская исповедь.
Конечно, нет в этой исповеди — как у других прочих писателей — ни великих переживаний, ни революционных этаких восторгов — есть один, можно сказать, подлый коммерческий расчет. А что поделать? Не подняться нам, видимо, с мелкой своей натуришкой над прозой жизни.
А исповедь эту, как видите, подписал я одной двусмысленной буквой. Не то это «три», не то — «зе». Разбирайтесь.
По секрету скажу — побоялся я полной фамилией подписывать. А то прочтут — опять, скажут, этот, как его, Зощенко пишет. В каждом, скажут, номере, сволочь, старается. Эх, придется поднажать!
3.
Часы
Главное — Василий Конопатов с барышней ехал. Поехал бы он один — все обошлось бы мило и неглупо. А тут черт дернул Васю с барышней на трамвае ехать.
И, главное, как сложилось все дефективно! Например, привычки никогда не имел по трамваям ездить. Всегда пехом перся. То есть случая не было, чтоб парень в трамвай влез и семь копеек кондуктору добровольно отдал.
А тут нате вам — манеры показал. Мол, неугодно ли вам, дорогая барышня, в трамвае покататься? К чему, дескать, туфлями лужи черпать?
Скажи на милость, какие великосветские манеры!
Так вот, влез Вася Конопатов в трамвай и даму за собой впер. И мало того, что впер, а еще и заплатил за нее без особого скандалу.
Ну, заплатил — и заплатил. Ничего в этом нет особенного. Стой, подлая душа, на месте, не задавайся. Так нет, начал, дьявол, для фасона за кожаные штуки хвататься. За верхние держатели. Ну и дохватался.
Были у парня небольшие часы — сперли.
И только сейчас тут были. А тут вдруг хватился, хотел перед дамой пыль пустить — часов и нету. Заголосил, конечно.
— Да что ж это, — говорит, — раз в жизни в трамвай во прешься и то трогают.
Тут в трамвае началась, конечно, неразбериха. Остановили вагон. Вася, конечно, сразу на даму свою подумал, не она ли вообще стилиснула.
Дама — в слезы.
— Я, — говорит, — привычки не имею за часы хвататься.
Тут публика стала наседать.
— Это, — говорит, — нахальство на барышню тень наводить.
Барышня отвечает сквозь слезы:
— Василий, — говорит, — Митрофаныч, против вас я ничего не имею. Несчастье, говорит, каждого человека пригинает. Но, говорит, пойдемте, прошу вас, в угрозыск. Пущай там зафиксируют, что часы — пропажа. И, может, они, слава богу, найдутся.
Василий Митрофанович отвечает:
— Угрозыск тут не при чем. А что на вас я подумал — будьте любезны, извините. Несчастье, это действительно, человека пригинает.
Тут публика стала выражаться. Мол, как это можно? Если часы — пропажа, то обязательно люди в угрозыск ходят и заявляют.
Василий Митрофанович говорит:
— Да мне, говорит, граждане, прямо неохота в угрозыск идти. Особых делов, говорит, у меня там нету. Это, говорит, необязательно идти.
Публика говорит:
— Обязательно. Как это можно, когда часы — пропажа. Идемте, мы свидетели.
Василий Митрофанович отвечает:
— Это насилие над личностью.
Однако, все-таки пойти пришлось.
И что бы вы, милые мои, думали? Зашел парень в угрозыск, а оттуда не вышел. Так-таки вот и не вышел. Застрял там.
Главное — пришел парень со свидетелями, объясняет. Ему говорят:
— Ладно, найдем. Заполните эту анкету. И объясните, какие часы.
Стал парень объяснять и заполнять и запутался.
Стали его спрашивать, где он в 19 году был. Велели показать большой палец. Ну, и конченое дело. Приказали остаться и не удаляться. А барышню отпустили.
И подумать, граждане, что творится? Человек и в угрозыск не может зайти. Заметают.
Четыре дня
Германская война и разные там окопчики — все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные. У кого нервы расшатавши, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого орган не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все эти результаты.
На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако, каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
Тоже вот не очень давно встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
— Что-то, говорит, ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, говорит, такой у тебя цвет бордо.
Поглядел я в зеркало. Действительно, — цвет отчаянный бордо и морда кирпича просит.
«Вот те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь важный орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею».
Пощупал пульс — тихо, но работает. Однако, какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
Вышел на работу. Думаю — ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица — схожу обязательно к доктору. Мало ли — живет, живет человек и вдруг, хлоп — помирает. Сколько угодно.
Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
— Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, говорит, у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, говорит, у тебя, землистый вид.
Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
«Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю».
И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже скорую помощь вызвать.
Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
— Ну, — говорят, — и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
Приходит коммунальный врач и говорит — симуляция.
Чуть я за эти самые слова врача не убил.
— Я, — говорю, — покажу, какая симуляция. Я, говорю, сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая и румянец на ей играет.