— В сорок первом не вышло, а теперь и подавно кишка тонка.
В землянку привели лейтенанта Настенко. Был он худ и невысок ростом.
— Присаживайся, Настенко. Автомат свой можешь вот к той стенке поставить, чтоб шею тебе не оттягивал. А вы, товарищ Степанов, погуляйте, пока мы тут побеседуем, — предложил Мурзин.
Степанов невесело усмехнулся и быстрым шагом вышел наружу. Настенко робко присел на его место.
— Рассказывай. Все по порядку рассказывай, — попросил Мурзин. — Как в плен попал? Где побывать успел? Откуда сюда пришел?
— Так про то ж целый день пробалакать можно.
— Ничего. У нас времени много. Давай выкладывай.
— В начале войны был в военных лагерях в Тамбовской области. Служил командиром взвода артиллерийского полка. В конце июля отправили нас на Западный фронт. Стал я тогда заместителем командира батареи. Воевал под Лезно, под Рудней, под Ярцевом. В октябре почти под самой Москвой наши части попали в окружение.
Нам тогда говорили: отступать некуда, позади нас Москва. Вот и стояли мы насмерть, пока за нашей спиной кольцо не замкнулось. И после еще долго в окружении бились.
Наперво я в смоленский лагерь попал, потом в Минск перегнали. А уж оттуда эшелоном в Германию угодил. Был в Силезии. Вместо паспорта алюминиевую пластинку с номером выдали. В открытой шахте уголь рубали. Это возле города Карбиц. До сорок третьего года спину ломал. А в мае солнце пригрело. Надумали мы на волю бежать, к своим пробираться. Убежали вчетвером. Только словили нас гады. Попал я потом в интернациональный лагерь за номером триста восемь, в город Тешин. Для каждой нации свой блок, а промеж них проволочные заграждения. Почти у всех полоски на куртках, с надписью «флюхлинг» — беглец значит по-нашему. И мне такую же полоску присобачили.
Ну, как жили, рассказывать нечего, это дело известное. Кормили нас там, чтоб мы на этом свете не задерживались. А в январе сорок четвертого привели к нам в лагерь еще одну группу пленных. И среди них опознали мы одного полицейского, который на шахте за нами присматривал. Зверь был — не человек. Вот и надумали с ним посчитаться.
Когда вечером свет отключили, накинули мы на него одеяло. Задавили. Ночью тело в уборную сбросили. Только не утоп он. Наутро его немцы и обнаружили. Начались допросы. Нашелся и среди нас гад. За сто махорочных папирос выказал шестерых и меня. Пришлось перекочевать в арестбарак. Без перерыву в СД на допросы возили. Целых два месяца.
24 марта — навек этот день запомнил — вечером во время прогулки перебросил нам один француз клочок бумаги. Развернули. А в записке наши ребята из канцелярии, те, что писарями пристроились, сообщили: «Состоялся суд. Вас всех приговорили к повешению. Казнь назначена в пять утра». Поняли мы, что терять нам все одно нечего, и решили бежать. Еще давно приметили, что в камере потолок не цементный, а из сухой штукатурки. Отодрали ее, доску выбили, пролезли на чердак. По нему пробрались в сапожную мастерскую. Она в том же здании находилась. Нашли там щипцы, два сапожных ножика. Надо бы убегать, а мы босиком.
Немцы в тюрьме такой порядок устроили. На ночь всю обувь из камер в коридор выставляли. Босиком-то по снегу не побежишь. Вот и прикинули мы, что без обуви нам никак нельзя. Вылезли через окно на двор, прокрались к двери в арестбарак, постучали. Знали мы, что внутри всего два немца тотальных дежурят. Молодые на фронте, а с нами в тылу так, старички пустяшные. Один из них подошел к двери, спрашивает: «Вер ист дорт?» Отвечаем: «Контроль, ауфмахен». За три года-то мы и немецкому научились.
Открывает он дверь. Кирпичом по голове заработал. В дежурке второй отдыхал. Мы и его прикончили. Обули свои чеботы в коридоре — и ходу. На руках два французских карабина имеем, по две обоймы с тремя патронами в каждой. Одному топор достался и еще двоим по штыку. На шестерых пленных, считайте, целый арсенал оружия. Да и погода нам здорово подсобила. Метель была сильная. Часовые на вышках в тулупы, видно, закутались, ничего не видели. Перекусили мы сапожными щипцами проволоку, вышли из лагеря в город.
Сообразили в колонну по двое построиться. На нас старое немецкое обмундирование, у передних на плече карабины. А надписи на спине и на груди в темноте не видно. Так и прошагали посередине улиц за город. Преднамеренно не на восток, а на запад пошли. На востоке-то нас перво-наперво искать будут. За ночь по безлюдному шоссе километров пятнадцать отгрохали. Под утро свернули на целину. Снег валит, ветер. Метель наши следы заметала. К рассвету вышли к отдельной усадьбе. Спрятались в сарае, на чердаке. А днем нас хозяйка обнаружила. Оказалось, в усадьбе чешская семья проживала. Приняли нас сердечно. Обогрели, подкормили. Посоветовали идти на юг, в Чехословакию. Ночью мы с ними простились. Через несколько дней добрались до горы Радгошто. Обосновались в лесу. Понемногу к нам стали присоединяться чехи и наши русские люди, которые из лагерей бежали. Так и организовалась партизанская группа.
Настенко доверчиво посмотрел на Мурзина.
— Та-а-ак! Хорошо рассказываешь. Степанова давно знаешь? — спросил тот.
— Степанов в июле к нам пришел. Его под Берлином сбили...
— Это я уже слышал. Чем же он отличился, что вы его своим командиром выбрали?
— Как чем? Он капитан, во-первых. Старший по чину. Во-вторых, в плену не был, не замарал себя этим. А главное — человек душевный и храбрости необычайной. У него с гитлеровцами разговор короткий. Он их как куропаток щелкает. Одно слово — летчик. Мы с ним такие виражи закладывали, что не только небу, но и немцам тошно было.
— Что за виражи такие? — не понял Мурзин.
— Это у них в авиации крутые развороты так называются. Погодите, он и вас к виражам приучит. Он все может. А главное, заботливый очень. Сам кусок хлеба не съест, пока других не накормит.
Настенко с такой искренней любовью говорил о Степанове, что не поверить ему было трудно. Ушияка в лагере не было. Он еще с ночи ушел с группой партизан на разведку границы. Так что советоваться было не с кем. Да и к чему это. В отряде уж. так повелось. За советских людей целиком отвечал Мурзин. Он был их полновластным начальником и беспристрастным судьей для каждого.
— Хорошо! Позовите сюда Степанова, — приказал он, решив окончательно взять эту группу в отряд имени Яна Жижки.
Степанов зашел в землянку и еще с порога сказал:
— Товарищ капитан! У вас, наверно, и радиостанция есть? Запросите лучше обо мне командование, чем так душу наизнанку выворачивать.
— Запросим, обязательно запросим. Только я ведь и без этого вам поверил. А сейчас хочу задать последний вопрос. Подчиняться моим приказам будете?
— А как же. Я человек военный, привык повиноваться начальству. Раз вас сюда забросили, — значит, вы для меня теперь самая что ни на есть главная Советская власть. Вроде как секретарь партизанского обкома. Вы коммунист?
— Да!
— Я тоже! Хотя у меня с июня членские взносы не уплачены. Да и партбилет перед вылетом в штабе части оставлен.
— Та-ак! — Мурзин всегда тянул это слово, когда возникал трудный вопрос или необходимо было принять важное решение. — Нашим отрядом командует чехословацкий патриот — надпоручик Ян Ушияк. Он скоро должен вернуться. Я же его советник и начальник штаба. Думаю, что командир согласится с моим решением оставить вас и вашу группу в отряде. А пока располагайте своих людей в лесу. Оставьте посыльного для связи. Когда придет командир, я вас вызову. И чтобы ни один человек не уходил из лагеря. Вокруг леса у нас посты, задержат любого. Беглецов мы судим по партизанским законам. Впрочем, я пойду с вами, познакомлюсь с людьми и сам предупрежу их об этом.
Вместе со Степановым и Настенко Мурзин выбрался из землянки. Сильный порывистый ветер трепал верхушки деревьев. Над горами низко неслись рваные клочья облаков. Дым от костров сизой пеленой стелился по лесу. Партизаны готовили завтрак. На тонких срезанных прутиках держали они над огнем куски сала и, когда оно начинало сочиться, вытаскивали его из огня, подставляли снизу крупные ломти хлеба.