Изменить стиль страницы

Епископ был высокий щеголеватый господин с элегантно подстриженной бородкой и маслеными глазками бульвардье прежних времен. Мужчинам он руки не протягивал, великодушно избавляя их от необходимости преклонять колена. Но женщины любили целовать его перстень (невинная форма флирта), и он охотно позволял им это.

— Итак, среди нас появился святой, монсеньер, — сказала мадам Гэлль.

— Вы мне льстите. А как себя чувствует губернатор? Я его что-то не вижу.

— Он пошел отпереть буфет, сейчас нам подадут еще виски. Сказать вам правду, монсеньер, я имела в виду не вас. Мне бы не хотелось, чтобы вы обрели святость — во всяком случае, в ближайшее время.

— Августинианская мысль, — несколько туманно выразился епископ.

— Мы говорили о Куэрри, о нашем Куэрри, — пояснил Рикэр. — Человек с его положением вдруг решает похоронить себя в лепрозории, проводит всю ночь в джунглях около прокаженного, молится с ним. Согласитесь, монсеньер, что такое самопожертвование встречается не часто. Как вы считаете?

— Интересно, он играет в бридж?

Губернаторская реплика была принята как официальное одобрение поступка Куэрри, вопрос же епископа истолковали в том смысле, что мудрая церковь, повинуясь традициям, держит свои оценки при себе.

Епископ согласился выпить orange pressee. Мари Рикэр грустным взглядом проводила его стакан. Она отставила свою минеральную воду в сторону и теперь не знала, куда девать руки. Епископ ласково обратился к ней:

— Вас надо обучить бриджу, мадам Рикэр. У нас осталось слишком мало игроков.

— Я боюсь карт, монсеньер.

— Я благословлю колоду и сам вас научу.

Мари Рикэр не поняла, шутит епископ или нет. На всякий случай она чуть заметно улыбнулась.

Рикэр сказал:

— Не понимаю, как человек масштаба Куэрри может работать с атеистом Колэном. Уверяю вас, этот субъект не понимает значения слова «благотворительность». Помните, я хотел учредить в прошлом году День прокаженного? Он не пожелал иметь к этому никакого касательства. Заявил, что принимать такую благотворительность ему не по средствам. Мы собрали четыреста платьев и мужских костюмов, но Колэн отказался распределить их, потому, видите ли, что на всех этого не хватит и ему придется платить за остальное из собственного кармана, чтобы никто никому не завидовал. Ну помилуйте, с какой стати прокаженным кому-то завидовать? Вам следовало бы побеседовать с ним, монсеньер, о смысле благотворительных деяний.

Но монсеньер уже успел отойти от него, поддерживая под локоть Мари Рикэр.

— Ваш супруг, кажется, очень интересуется этим Куэрри?

— Он рассчитывает, что с ним можно будет поговорить.

— А разве вы такая уж молчальница? — спросил епископ игривым тоном, точно он подцепил ее где-нибудь у кафе на бульварах.

— О том, что его интересует, я не умею говорить.

— О чем же это?

— О свободе воли, и божественной благодати, и… и о любви.

— О любви?.. Бросьте, бросьте! В любви-то вы кое-что смыслите!

— Он не про ту любовь, — сказала Мари Рикэр.

2

К тому времени, когда Рикэры собрались уходить — из-за мадам Кассэн они страшно задержались, — степень опьянения Рикэра достигла опасной черты. От бьющей через край благожелательности он перешел к недовольству — своего рода космическому недовольству, которое вслед за поисками недостатков в других людях обращалось к исследованию его собственных. Мари Рикэр знала, что, если ее муж согласится на этой первоначальной стадии принять снотворное, все еще может обойтись. Забвение придет к нему раньше, чем религиозный подъем, который, подобно распахнутой настежь двери в районе красных фонариков, неизменно приводил к постельным делам.

— Мне иной раз кажется, — сказал Рикэр, — что нашему епископу не хватает возвышенности духа.

— Он был очень мил со мной, — сказала Мари Рикэр.

— Наверно, завел разговор о картах?

— Да, предложил научить меня бриджу.

— Он же знает, что я запрещаю тебе играть в карты.

— Откуда? Я никому об этом не говорила.

— Я не допущу, чтобы моя жена превратилась в типичную колонистку.

— По-моему, она уже превратилась. — Мари добавила чуть слышно: — Хочу быть как все.

Он продолжал раздраженно:

— Здешние дамы только и знают, что болтать целыми днями о всякой чепухе и…

— Ах, если бы я тоже умела болтать! Вот было бы хорошо! Хоть бы кто научил меня!

Так бывало всегда. Кроме минеральной воды, она ничего не пила, а развязывало ей язык его спиртуозное дыхание, будто виски проникало в кровь к ней самой, и то, что она говорила в таких случаях, было недалеко от истины. Истина, коей, по словам евангелиста, полагалось бы «делать нас свободными», раздражала Рикэра, точно заусеница. Он сказал:

— Что за вздор! Перестань рисоваться. Иногда в тебе вдруг появляется что-то общее с мадам Гэлль.

Ночь встречала их своим нестройным хором, и звуки, несшиеся из джунглей и справа и слева, заглушали рокот мотора. Ей вдруг так захотелось пройтись по магазинам, что карабкаются вверх по крутой улице Намюр! Она уставилась в светящуюся приборную доску, пытаясь разглядеть за ней витрину с обувью. Потом вытянула ногу рядом с тормозной педалью и прошептала:

— Я ношу шестой номер.

— Что ты сказала?

— Ничего.

В свете фар она увидела деревянную клетку — будто вдоль дороги шествовал марсианин.

— Завела дурную привычку разговаривать сама с собой.

Она промолчала. Ведь ему не скажешь: мне больше не с кем говорить о кондитерской на углу, о том, как сестра Тереза сломала ногу, о пляже в августе, где я была с родителями.

— Тут большая доля моей вины, — сказал Рикэр, переходя во вторую стадию. — Я этого не отрицаю. Мне не удалось приобщить тебя к истинным духовным ценностям — истинным с моей точки зрения. Чего же еще ждать от управляющего маслобойным заводом? Я не создан для такой жизни. Казалось бы, даже ты должна понять это.

Его самодовольная желтая физиономия, точно маска, висела между ней и Африкой.

Он сказал:

— В молодости мне хотелось стать священником.

С тех пор как они поженились, он говорил ей об этом после выпивки, по крайней мере раз в месяц, и каждый раз она вспоминала их первую ночь в антверпенском отеле, когда он снял с нее свое тело и, точно нетуго набитый мешок, шмякнулся рядом, и тогда ее рука с нежностью коснулась его плеча (жесткого и круглого, как брюква), потому что ей показалось, будто она в чем-то не угодила ему, и он грубо спросил: «Тебе что, мало? Мужчина не может без конца». Потом он лег на бок, отвернувшись от нее; медалька, с которой он никогда не расставался, была закинута за спину во время их объятий и теперь лежала у него ниже поясницы, укоризненно глядя ей в лицо. Она хотела сказать в свое оправдание: «Ты женился на мне по своей воле. Я тоже целомудренная — меня воспитали монахини». Но целомудрие, которому учили в монастыре, связывалось в ее представлении с чистой белой одеждой, со светом и нежностью, а у него оно было как заношенная власяница пустынника.

— Что ты сказала?

— Ничего.

— Я делюсь с тобой самыми сокровенными своими чувствами, а тебе хоть бы что.

Она проговорила жалобным голосом:

— Может, это ошибка?

— Какая ошибка?

— Наш брак. Я была слишком молода.

— Ах, вот как! Значит, я слишком стар и не удовлетворяю тебя?

— Нет, нет!.. Я не…

— Для тебя любовь существует только в одном определенном смысле. Что же, по-твоему, такой любовью обходятся и святые?

— Я не знаю ни одного святого, — в отчаянии проговорила она.

— Ты не допускаешь, что я, человек скромный, способен пройти сквозь непроглядную ночь души? Да где мне! Ведь я всего-навсего твой муж, который спит с тобой в одной постели!

Она прошептала:

— Я ничего не понимаю. Не надо, прошу тебя. Я ничего не понимаю.

— Чего ты не понимаешь?

— Я думала, что любовь должна приносить людям счастье.

— Вот чему тебя учили в монастыре!