— Да, сэр, только не сразу, после корзинки. Это — большой успех, ему легче было.
Я посмотрел вниз, прочел: «Так хорошо, М. завтра приедет», и не сразу понял, кто такой «М». Странно, непривычно думать, что тебя любили, что день был счастливым или несчастливым, смотря по тому, здесь ли ты.
— Если б вы приняли, сэр…
— Что вы, Паркис!
— Очень занятная вещица, сэр, и полезная.
Он вынул из кармана что-то завернутое в папиросную бумагу и робко подвинул ко мне. Я ее развернул и увидел дешевую пепельницу с надписью: «Отель Метрополь, Брайлингси».
— Это целая история, сэр, — сказал он. — Помните дело Болтона?
— Не совсем.
— Большой шум был, сэр. Леди Болтон, горничная и мужчина. Всех застали вместе. Пепельница стояла возле кровати. С той стороны, где леди Болтон.
— У вас, наверное, целый музей.
— Надо бы отдать мистеру Сэвиджу, он особенно интересовался этим делом, но сейчас я рад, что не отдал. Друзья ваши будут спрашивать, почему такая надпись, а вы им и ответите: «Дело Болтона». Тогда они захотят узнать, как и что.
— Поразительно!
— Таков человек, сэр, такова любовь. Хотя я-то удивился. Не думал, что их трое. И номер маленький, бедный. Миссис Паркис была еще жива, но я не хотел ей рассказывать. Она очень огорчалась.
— Буду это хранить, — сказал я.
— Если бы пепельница умела говорить, сэр!
— Вот именно.
Даже Паркис не мог ничего прибавить к этой глубокой мысли. Мы пожали друг другу руки, у него ладонь была липкая (наверное, общался с Лансом), и он ушел. Он был не из тех, кого хочется увидеть снова. Я открыл Сарин дневник. Сперва я думал посмотреть тот июньский день, когда все кончилось, но потом решил, что узнаю точно из других записей, как же исчезла ее любовь. Я относился бы к дневнику, как к свидетельству в деле, вроде тех, для которых работал Паркие, но не хватало спокойствия — я увидел совсем не то, чего ждал. Ненависть, подозрительность, зависть далеко завели меня, и я читал ее слова так, словно в любви объяснялся кто-то чужой. Я ждал улик против нее — разве не ловил я ее на лжи? — и вот передо мною лежал ответ, которому я мог поверить, хотя не верил голосу. Сначала я прочитал последние две страницы, в конце — перечитал их для верности. Странно открыть и поверить, что тебя любят, тогда как сам ты знаешь, что любить тебя могут только родители да Бог.
Книга третья
1
«…ничего не осталось, кроме Тебя. Ни у кого из нас. Я ведь могла бы всю жизнь крутить романы с тем, с другим. Но уже тогда, в первый раз, в Паддингтоне, мы растратили все, что у нас было. Ты был там, Ты учил нас не скупиться, как богатого юношу, чтобы когда-нибудь у нас осталась только любовь к Тебе. Но Ты ко мне слишком добр. Когда я прошу боли, Ты даешь мне мир. Дай мир и ему. Дай ему, забери от меня, ему нужнее!
Два дня назад мне было так хорошо, так спокойно. Я знала, что снова буду счастлива, но вот вчера видела во сне, что иду по длинной лестнице к Морису. Я еще радовалась — я знала, что когда я дойду до него, мы будем любить друг друга — и я крикнула, что сейчас приду, но ответил чужой голос, гулкий, как сирена в тумане. Я решила, что Морис переехал, и теперь неизвестно, где он, пошла вниз, но почему-то оказалась по грудь в воде, и в холле был густой туман. Тут я проснулась. Покой исчез. Я не могу без Мориса, как тогда. Я хочу есть с ним вместе сандвичи. Я хочу пить с ним у стойки. Я устала, я больше не хочу страдать. Мне нужен Морис. Мне нужна простая грешная любовь. Господи, дорогой мой, я бы хотела, чтобы мне хотелось страдать, как Ты, но не сейчас. Забери это ненадолго, дай попозже.»
После этого я стал читать сначала. Она писала не каждый день, и я не хотел читать все записи. Ходила с Генри в театр, в ресторан, в гости — нет, эта жизнь, неизвестная мне, еще слишком меня мучила.
2
Иногда я так устаю убеждать, что я его люблю и буду всегда любить. Он придирается к каждому слову, как в суде, все переиначивает Я знаю, он боится пустыни, в которой окажется, если мы разлюбим друг друга, и никак не поймет, что я тоже очень боюсь. То, что он говорит вслух, я говорю про себя, пишу здесь. Что построишь в пустыне? Когда мы бывали с ним много раз на дню, я думала иногда, неужели нельзя исчерпать это совсем, и он, конечно, тоже об этом думает и боится той точки, с которой начинается пустыня. Что нам делать там, если мы друг друга потеряем? Как после этого жить?
Он ревнует к прошлому, и к настоящему, и к будущему. Его любовь — как средневековый пояс целомудрия: ему спокойно только тогда, когда он тут, со мной, во мне. Если бы я могла его успокоить, мы бы любили друг друга спокойно, счастливо, а не как-то дико, и пустыня бы исчезла. Может, и навсегда.
Если веришь в Бога, видишь ли эту пустыню?
Я всегда хотела, чтобы меня любили, чтобы мной восхищались. Я так теряюсь, когда на меня сердятся, когда со мной ссорятся. Я не хочу поссориться и с мужем. Я хочу, чтобы у меня было все, всегда, везде. Я боюсь пустыни. В церкви говорят, Бог — это все и Он нас любит. Тем, кто в это верит, восхищения не надо, им не надо ни с кем спать, им спокойно. Но я не могу выдумывать веры.
Морис целый день был добрым со мной. Он часто говорит, что никого так не любил. Он думает, если часто говорить, я поверю. А я верю просто потому, что люблю его точно так же. Если бы я его разлюбила, я бы не верила, что он меня любит. Если бы я любила Бога, я бы поверила, что Он любит меня. Нуждаться в этом — мало. Сначала надо полюбить, а я не знаю, как. Но я нуждаюсь в этом, очень нуждаюсь.
Он был добрым целый день. Только один раз стал глядеть куда-то, когда я упомянула мужское имя. Он думает, я сплю с другими, а если бы и спала, так ли это важно? Если он иногда с кем-то спит, я же не жалуюсь. Я бы не стала лишать его спутников в пустыне. Иногда мне кажется, тогда он и воды мне не даст. Он бы хотел, чтобы я была совсем одна, совершенно одна, как отшельник, хотя они-то никогда одни не бывали, — во всяком случае, так о них пишут. Ничего не пойму. Что мы делаем друг с другом? Я ведь знаю, что делаю с ним точно то же, что он со мной. Иногда мы так счастливы, и никогда такими несчастными не были. Словно мы создаем одну и ту же статую, я — из его боли, он — из моей. Но я даже не знаю, какой она должна быть.
Вчера я пошла к нему и мы делали то же, что всегда. Не могу об этом писать, а хотела бы, ведь сейчас уже другой день, а я боюсь расстаться с тем, вчерашним. Пока я пишу это, еще сегодня, и мы еще вместе.
Когда я ждала его, тут у нас выступали всякие люди — лейборист, и коммунист, и просто шутник какой-то, и еще один человек ругал христианство. Общество южно-лондонских рационалистов или что-то в этом роде. Он совсем красивый, если бы не пятна по всей щеке. Его почти никто не слушал, никто не спрашивал. Он ругал то, что и так кончилось, и я все удивлялась, зачем он трудится. Я постояла, послушала — он спорил против доказательств бытия Божьего. Не знала, что они есть, — разве вот это, что я чувствую, когда мне страшно одной.
Я вдруг испугалась, а вдруг Генри передумал и прислал телеграмму, что едет домой? Никогда не знаю, чего я больше боюсь — что я расстроюсь или что Морис расстроится. И тогда, и тогда выходит одно и то же, мы ссоримся. Я сержусь на себя, он — на меня. Я пошла домой, телеграммы не было, Морис ждал лишних десять минут, я рассердилась, что он там сердится, а он был вдруг очень добрый.
Мы никогда не бывали вместе так долго, а еще впереди была ночь. Мы купили салату, булочек, выкупили по карточкам масло — много есть мы не хотели, было очень тепло. Сейчас тоже тепло, все скажут: «Ах, какое лето!», а я еду в деревню, к Генри, и все навсегда кончилось. Мне страшно — это и есть пустыня, вокруг никого, ничего, на много миль. Если бы я осталась в Лондоне, меня могли бы быстро убить, но в Лондоне я бы пошла и набрала единственный номер, который я знаю наизусть. Я часто забываю свой — наверное, Фрейд [17]сказал бы, что я его хочу забыть, потому что это еще и номер Генри. Но я Генри люблю, я желаю ему счастья. Я только сегодня его не люблю, потому что он счастлив, а мы с Морисом — нет, и он об этом не узнает. Он скажет, что у меня усталый вид, и решит, что это обычные дела, ему теперь не нужно считать, когда они.
17
Фрейд Зигмунд(1856–1939) австрийский врач и психолог, основоположник психоанализа.