Изменить стиль страницы

Довлатов «поставил на уши» всю традиционную критику — привычные расхожие похвалы для него никак не годились и могли даже оскорбить. В неумении расчленить и проанализировать Довлатова признается даже Александр Генис, вообще-то к рефлексии не склонный: «Мука для критика — округлая ладность довлатовской прозы. Ее можно понять — но не объяснить. Чем сложнее автор, тем легче его толковать. На непонятных фразах легче разгуляться. Зато простота — неприступна».

Неприступна потому, что негде прицепиться и, прицепившись, начать рассуждать о всяческих «из-мах», лакунах, вторых смыслах, доступных лишь посвященным (к коим неизменно причисляют себя критики, уверенно ставя себя не только выше читателей, но и выше автора). С Довлатовым этот номер не проходит. Добавлять к нему что-то — все равно что одевать Аполлона. Тут все «прилипалы», зарабатывающие на писателях, отлипают. Поэтому и я обрываю свои несовершенные рассуждения, попытки «расщепить» и объяснить совершенства довлатовского стиля. Казалось бы, чистая, без примесей вода есть самое натуральное и самое распространенное ее состояние. Ан нет — самое редкое. И достигаемое с наибольшим трудом!

Как правильно сказал Пушкин, с которым у Довлатова действительно есть кое-что общее, прежде всего — легкость и видимая простота: «Первый признак ума есть просторечие!» И это в огромной степени относится к Довлатову. Помню, когда я дал почитать Довлатова дачному соседу, плотнику Виталию, он сказал: «Как легко читается!» Но «обтесывать» такой текст надо долго — это всякий мастер понимает. Вот «рецепт», угаданный Генисом: «В его предложении слова крутятся до тех пор, пока они с чуть слышным щелчком не встают на свое место. Зато их потом оттуда уже не вытрясешь». Слава богу, никакими буфетами и «славянскими шкафами» Довлатов свою прозу не загромоздил. Правильно отмечают, что его программный рассказ — «Лишний», о безумном таллинском журналисте, который предпочел карьере удар ногой по мещанскому подносу с рюмками. Суть — ненависть не просто к советскому, но и ко всему устоявшемуся, заплывшему жиром, самодовольному. Любой шикарный литературный стиль, любое «веяние», в том числе и благородное — уже пижонство, снобизм, несвобода. Довлатов воспринимал это мучительно и бежал как от чумы. Он и уехал, сбежал от всех «измов», в том числе и прогрессивно-либеральных, которыми бы его обязательно «нагрузили» на Родине — и только здесь, на американском «необитаемом острове», он стал свободен, как Робинзон Крузо, и мог делать свое. Его называют беспринципным — в действительности у него были свои жесточайшие принципы, но отнюдь не те, что приняты среди «широких писательских масс». Он — отдельный. Все у нас — и русская классика, и советская литература, и последующая — все стояло на традиционных «моральных устоях». Но — не Довлатов! Поэтому, надо признать, что на русской березе рассказы Довлатова не выросли бы никогда, ни при какой политической погоде. Потребовалась Америка, с совсем иной литературной шкалой.

О литературном стиле Довлатова точнее всего, может быть, сказал проницательный Бродский:

«Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование… Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, а стиля».

Вот цитата из довлатовских «Наших»:

«— Наш мир абсурден, — говорю я своей жене, — и враги человека — домашние его!

Моя жена сердится, хотя я произношу это в шутку.

В ответ я слышу:

— Твои враги — это дешевый портвейн и крашеные блондинки!

— Значит, — говорю, — я истинный христианин. Ибо Христос учил нас любить врагов своих…

Эти разговоры продолжаются двадцать лет. Без малого двадцать лет…»

Вчитайтесь в это не спеша, с удовольствием, и вас начнет сладко укачивать равномерный, неторопливый ритм. Проза редко так воздействует на читателя. Я перепечатывал эту цитату поздно вечером, уже усталый. Прочитал цитату в компьютере… Что-то не то, какая-то неправильность, негармоничность. Глянул в книгу: чутье не обмануло… Вместо «моя жена» напечатал просто «жена» — и отрывок как-то «сдулся». Поправил. Перечитал еще. Опять что-то зацепило, уже в конце. Ну и Довлатов! Каждую букву чувствует! Долго вглядывался — и нашел! У Довлатова: «Говорю — я истинный христианин», а я напечатал: «Говорю я, — я истинный христианин». Два «я» подряд! У Довлатова такой ляпсус невозможен. Главное обаяние его прозы — абсолютная музыкальность — глубоко скрытая тайна всеобщей к нему любви.

* * *

Наиболее полно и глубоко исследовал довлатовский стиль его друг Андрей Арьев:

«… Интересовало Довлатова в первую очередь разнообразие самых простых ситуаций и самых простых людей… Вслед за Чеховым он мог бы сказать: “Черт бы побрал всех великих мира всего со всей их великой философией!”… В литературе Довлатов существует так же, как гениальный актер на сцене, — вытягивает любую провальную роль. Сюжеты, мимо которых проходят титаны мысли, превращаются им в перл создания. Стиль Довлатова — “театрализованный реализм”… Довлатов создал “театр одного рассказчика”».

В чем состоит главное читательское счастье при чтении Довлатова? Сам он назвал это «счастьем внезапного освобождения речи». И не только речи, а души — от обязательных, но уже измучивших тебя оков и вериг. Я бы сказал, что это — гибельное освобождение, что особенно впечатляет читателя. Когда герой моего любимого рассказа «Офицерский ремень» рядовой Чурилин вместо необходимых оправданий на суде вдруг произносит то, что ему хочется: «Да что тут рассказывать… Могу и тебя пощекотить!» — его ждет за это дисциплинарный батальон. Но душа наша взлетает радостно вместе с его душой: «И мы так хотим — и вот мечта наша исполнилась!»… хоть и не в нашей жизни. Мало кто решается на такую свободу — и из героев, и из писателей. Довлатов — одиночка, «один в поле воин», поэтому так и заметен.

Но это вовсе не значит, что и в практической деятельности Довлатов был одинок. Созданием своей «гвардии» он занимался усиленно. У этого Робинзона Крузо было, как минимум, «семь Пятниц». Помимо верных Вайля и Гениса, которые, мерясь с ним, выросли в самостоятельных писателей, в «гвардии» состоял любящий и преданный, хоть и не слишком практичный Гриша Поляк, хозяин маленького издательства «Серебряный век», очень много сделавший для Довлатова и при жизни, и после. Он был еще и просто приятель-сосед, необходимый даже такому уникальному типу, как Довлатов, — они с Гришей в редкие минуты отдыха любили прогуливаться возле дома. Главные книги Довлатова были сделаны и изданы с помощью Игоря Ефимова в его издательстве «Эрмитаж» — и без этой помощи еще неизвестно, что бы с ним стало.

Опираясь на лучшее, что осталось «там», и нередко вспоминая своих ленинградских наставников и коллег, Довлатов, конечно, больше думал о «здесь». Тут, в Нью-Йорке, его действительно ждала прорва работы, надо было «протолкаться» на достойное место, разобраться в хаосе и все выстроить в нужном порядке. Здесь Довлатова интересовали друзья только полезные, а бесполезные, ставшие героями его книг, слава богу, остались за кордоном. Здесь его больше интересовали отношения с Бродским — и тот, конечно, был главным, хоть и недосягаемым примером. И не только в мастерстве владения пером. Бродский, «в багрец и золото одетая лиса» (по определению старого друга Рейна), показал блистательный пример делания новой карьеры на новом месте. Конечно, и старый груз пригодился… но где были бы и Бродский, и Довлатов, понадеявшись в Америке лишь на славу политических изгоев! Это лишь старт — а вот теперь надо уже грести по-настоящему. Пора уже не об «империи зла» кудахтать, а навести уже свои порядки тут, где возможности гораздо больше, и упустить их — настоящая глупость. Известно, что очень мало внимания уделяя «проклятому социалистическому прошлому» — какой теперь в этом смысл? — Бродский уйму сил потратил на установление своей «диктатуры» на новом месте. В гостях у него все, кто вообще удостаивался такой чести, сидели за столом строго по рангам, а наверху — он. Он сразу повел себя как нобелиат — и стал им. Многих (в том числе и меня) он поразил в самое сердце историей с Василием Аксеновым, которого он сразу после появления его на Западе тут же пристроил на «самую нижнюю полку», используя все свое уже немалое влияние. А Аксенов так любил его! Помню, растроганно рассказывал, как приходил к родителям Бродского в дни его рождения… И — вот так! Нечего на Олимпе толкучку устраивать!