Изменить стиль страницы

Эра! При всем моем уважении к Марамзину, Голявкину, О. Григорьеву и особенно — к В. Попову, я для детей писать не умею и не буду. Не мое это дело. Спасибо за хлопоты.

…Я много думал, отчего мне не удалось закрепить дружеские или приятельские отношения с интеллигентными талантливыми людьми, которых уважаю и которыми дорожу. Мне обидно, что я всю жизнь окружен подонками и рванью. Помимо личных недостатков моих, дело еще и в неумении общаться, это просто наказание. Но поверьте, дорогая Эра, я очень многое принимаю близко к сердцу, очень многое люблю до мучения, перед многим благоговею искренне и прочно. И никаких радостей, никаких перспектив. Это даже как-то странно. Простите за нытье. Но Вы один из немногих внимательных, как мне кажется, ко мне людей.

Дай Вам Бог счастья и покоя за Вашу доброту.

Целую Ваши руки».

Предчувствие Довлатова, высказанное в этом письме, что все «решится скоро и отрицательно», сбылось лишь наполовину, но на половину самую главную. Отрицательно — но не скоро. Во всяком случае — не сразу. Жизнь даже в советское время, а может быть, в советское время особенно, не была однозначна и одномерна, особенно в Таллине. Даже инструктор ЦК Иван Трулль тут был особенный, не такой, как у нас:

«Однажды мне позвонил завсектором Маннерман и сказал: “Мне из издательства прислали смакетированный сборник Довлатова, но на него наложено вето, цензура не пропускает. Не прочтешь?” Я прочитал эту книгу — мне понравилось. Дальше следовало обсуждение в ЦК — Довлатов потом жалел, что не присутствовал на нем. Я высказал свое благожелательное мнение о книге, упомянул, что ее можно сопоставить с рассказом “Один день Ивана Денисовича” Солженицына. После этого все запреты с книги были сняты».

Довлатов (который на заседании ЦК, естественно, не присутствовал) изобразил выступление Трулля несколько иначе:

«…Можно, конечно, эту вещь запретить. Но лучше — издать… Выход книги будет частью ее сюжета. Позитивным жизнеутверждающим финалом…»

Но жизнеутверждающего финала, несмотря на столь удивительное совпадение благоприятных факторов, не произошло. Хочется воскликнуть: как же так? Казалось бы, какие теперь могут быть преграды, после ЦК? Ноу Довлатова — и в Таллине, и везде, — был особый талант на неприятности. И это «золотое клеймо неудачи» превращает его жизнь в сплошную трагедию, а сочинения — в шедевры. Именно трагедия сделала и «Ремесло», и «Компромисс» шедеврами — и трагедия была уже, увы, не за горами.

История гибели довлатовской книги широко известна — и в то же время загадочна. Или, точнее, иррациональна. Конкретного злодея, поставившего своей жгучей целью именно уничтожение книги Довлатова, не найти. Злодеем, можно сказать, было время, сам «климат» нашей жизни. Злодейства вроде бы никто не планирует — но сам ветерок тянет в эту сторону, и все туда как-то медленно, но неуклонно плывет. Сырость, в общем, такая, что все портится. А ведь могло и проскочить, но… У приятеля Тамары Зибуновой Володи Котельникова дядя жены работал в Государственном комитете по кинематографии. Возникла идея дать рукопись книги Довлатова этому родственнику. Рукопись лежала у Котельникова. И вдруг у него произошел обыск, и довлатовскую рукопись забрали вместе с запрещенными тогда книгами Солженицына, Мандельштама, Гумилева — замечательная компания! А ведь перед этим Тамара заглядывала по пути к Котельникову и подумала: «А не забрать ли Сережину рукопись?» Но — не забрала. «Золотое клеймо неудачи»!

Потом все «пошло по кругу» — КГБ, ЦК, издательство… Точнее — пошло по кругу «мнение». Это у нас замечательно поставлено — никто не берет на себя обязанность палача, но «вопрос» все набухает, становится тяжелей. Поставленный — вот абсурд! — в том же виде второй раз вызывает раздражение у людей даже терпимых — сколько же можно? Поставленный в третий раз внушает уже всеобщую ненависть: что этот тип со своей книгой, не бог весть какой, все лезет и лезет, жить не дает? Механика известная и отработанная. И вопрос этот, всем надоевший, снимается… ко всеобщему облегчению. Уже после «смерти вопроса» (а порой и автора) пойдет встречная волна: «Ай-яй-яй! Как же так! Мы ж ничего плохого не хотели — наоборот, пытались помочь!» Редакторша Эльвира Михайлова позвонила Тамаре и с отчаянием воскликнула: «Сережину книгу запретили! Больше говорить не могу!»

Довлатов, конечно, не мог не делать каких-то попыток спасти рукопись, но делал это как-то вяло, без энтузиазма… Он пошел к Труллю. Тот в своих воспоминаниях обижается на Довлатова, хотя и не так сильно, как другие персонажи: «Мы, конечно, говорили с Довлатовым не в туалете, как пишет он, а в моем кабинете»… Вполне допускаю, что и упомянутый Довлатовым чекист тоже напишет, что он-то как раз был «за», но, к несчастью, должен был уехать в деревню к больной матери. Ситуация типичная, я бы сказал — универсальная. Злодеев нет, а зло побеждает. И упрекать вроде некого. Все хотели как лучше. Это и повергает в особенное отчаяние.

Ленинградский поэт Александр Кушнер, оказавшись в это время в Таллине на выступлении с журналом «Аврора», пытался помочь Сергею и привел к нему в гости Елену Клепикову, весьма влиятельную и тогда еще не запятнанную своими пасквилями редакторшу «Авроры». Но какой помощи можно было ждать от нее, ясно из ее записок об этой встрече:

«Темная и пахучая — заскорузлым жильем — лестница. Мы вошли в большую, почти без мебели комнату. В углу, по диагонали от входа — сидел Довлатов. Он сидел на полу, широко расставив ноги. А перед ним — очень ладно составленные в ряд — стояли шеренгой бутылки… В нелепой позе поверженного Гулливера сидел человек, потерпевший полное крушение своей жизни…»

Тамара Зибунова пишет о той встрече не столь ярко — но, думаю, более достоверно:

«Я очень любила свой дом. Я прожила там почти 50 лет! Квартира была небольшая, но уютная. Там выросла и моя Саша… И я хорошо помню тот визит Кушнера. Он и раньше приезжал к нам. Это был единственный раз, когда он у нас не остановился. Он был в командировке. И поселился в гостинице. Это была зима 1975 года. Над Сережиной книжкой сгустились тучи, но были еще надежды. Главный редактор “Ээсти раамат” Аксель Тамм не сомневался, что книга выйдет. Саша зашел к нам сразу по приезде. Он предложил Сереже привести сотрудников “Авроры” и попытаться опубликовать там один из рассказов выходящей книги. Это был как бы светский прием. Сергей был трезв. Меню я, конечно, не помню, но обычно в те годы я подавала гостям или курицу-гриль, или горячую буженину. На столе было только сухое вино. Это я помню точно. Саша привел эту Елену (Клепикову. — В. Я.), и она взяла несколько рассказов…»

Но и это, как известно, закончилось ничем. Как вроде бы и вся таллинская одиссея. Это сейчас, когда знаешь уже о блистательном взлете Довлатова, можешь спокойно рассуждать: а наверно, и к лучшему, что та «средняя, но очень дерзкая и крикливая» книжка не вышла? Но каково ему было тогда! Неудача снова, в который раз, летела к нему на крыльях. Хотел ли он этого? Конечно, не хотел. Покажи каждому далеко идущему, какой тяжкий и долгий путь ему предстоит пройти, в скольких лужах вымокнуть, — любого охватит отчаяние, захочется прилечь, отдохнуть, а то и повернуть назад. Но дорога Довлатову вышла большая — все станции на его пути, кроме последней, оказывались «полустанками», сойти и остаться там не удалось. Не было бы счастья — да несчастья помогли. «Золотое клеймо неудачи» ставят только на Олимпе. В очередной луже — не ставят. Но сколько, господи, надо пройти, через сколько же неудач, которые все мелькают и мелькают, и нагоняют отчаяние. Ведь самого «золотого клейма» Довлатов так и не увидел, хотя умер уже при относительном успехе — но золотая его вершина засияла позже. Для окончательного торжества понадобилась еще одна «маленькая трагедия» — смерть… Да если бы и узрел вдруг Довлатов тогда, в Таллине, весь свой будущий путь, вряд ли это наполнило бы его ликованием.

Но главный вопрос, который нас эгоистически интересует: а насколько тогда уже был готов прославивший Довлатова значительно позже таллинский «Компромисс»? Могли он к тому времени быть уже готовым? Ведь все герои повести, столь сильно преображенные автором, были рядом. Пиши, заканчивай! Ведь скоро — все к тому шло — с Таллином придется расстаться, и натура уйдет! И в то же время ответ совершенно очевиден: нет, к моменту трагедии «Компромисс» не был готов. Жестокий парадокс состоит в том, что для того, чтобы описать близких людей так, как надо тебе, необходимо с ними порвать. Вырваться на свободу, где ты сам себе властелин, и никакие путы ежедневных общений и обязательств тебя не вяжут. Чтобы увидеть героев и героинь глазом художника, надо перестать видеть их взглядом друга, мужа, собутыльника, сослуживца. Под их укоризненными взглядами — «как же ты с нами так?» — не напишешь так, как надо тебе. Все порвать — только тогда решишься. Вывод прост и жесток: чтобы закончить «Компромисс», нужно было уехать из этого комфортного сказочного города. Тем более что обстоятельства этому благоприятствовали. Самое главное произошло в конце: трагедия, полный крах, погибло все! Именно чувство трагедии, особо сильно проявившееся в конце таллинских дней, придает «Компромиссу» такую горечь, такой убедительный вес! Без него эта повесть, как и «Ремесло», выглядела бы просто фельетонами, «записками на манжетах». Говоря языком Солженицына той поры — «так, смефуечки». И только трагедия, отныне скрепившая собой все страницы повести, с первой до последней, придала им весомость золотого слитка.