Изменить стиль страницы

Их сразу полюбил Александр Володин, замечательный драматург. Всегда рвущийся как-то нарушить сонный покой, сделать что-то дерзкое, он и за «Горожан» взялся страстно. Они читали с ним в театрах, в НИИ, везде, где клубилась «передовая интеллигенция». Вахтин рано, абсолютно неожиданно умер в расцвете сил и красоты. Марамзин уехал после скандала и небольшой отсидки. Ефимов — без скандала, но тоже уехал. Самый не предприимчивый и, может быть, самый талантливый Володя Губин тихо прожил в Купчине, продвигаясь лишь по газовой линии… Его книжку теперь можно прочесть, но интерес она вызывает лишь исследовательский: «Надо же, как затейливо писали! И ради чего?» Тогда в нашей среде важнее было — не что писать, а как. И в этом Губин был мастером непревзойденным. В сущности, роскошь письма и была у «Горожан» содержанием, главным «посылом» их душ. И теперь вдруг оказалось, что это неинтересно! Сейчас столь затейливое письмо может всплыть вдруг совершенно неожиданно в произведениях кого-нибудь из эмигрантов, сохранивших в своем сердце те годы. Порывая с тем временем, они на самом деле увезли его с собой и бережно сохранили — а у нас никто уже так давно не пишет, все переменилось тысячу раз…

Хоть членом Союза писателей никто из нас тогда еще не был, но в Дом писателей на улице Воинова мы ходили активно. Помимо пленумов и собраний, которые никто из нас, естественно, вниманием не удостаивал, там был еще ресторан с резными панелями черного дерева и огромными окнами на Неву, где наряду с «бывшими» клубились и «будущие» — знакомились, договаривались, самоутверждались. И вообще — тогда это было светское место, центр бурлящей общественной мысли. Социолог с характерной фамилией Ядов при огромном скоплении публики желчно сообщал, что творческих людей требуется обществу не более полпроцента, остальные — тупые исполнители… и зал замирал от восторга: «Надо же, правду режет! Впервые в этих стенах!» Историк Натан Эйдельман переворачивал историю вверх ногами: знаменитые цари у него выходили бездарными, а непопулярные, например Павел I, — замечательными. Публика, жадно внимая этой, столько лет скрываемой правде, не вмешалась в огромный актовый зал с ангелочками по стенам и толпилась на роскошной мраморной лестнице с шереметевскими витражами. Помню, как в этом центре современной мысли выступал смелый — как это было принято тогда, — сексолог Свядош. Раньше мы и слова такого не знали — «сексолог», доверяли лишь голому опыту. А тут! Смело говоря на прежде запретные темы, да еще и поворачивая их неожиданной стороной, лектор сообщил, например, что онанизм вовсе не вреден, как считала ханжеская советская наука, а очень полезен и даже необходим — и тут же несколько человек с радостными криками выбежали из зала. Расходились просветленные — наконец-то!

После одной из таких шумных многолюдных лекций, буквально открывающих глаза на прежде невидимое, в густой толпе, плавно перетекающей из зала в ресторан, чтобы отметить победу прогресса, мы и познакомились окончательно с Сергеем Довлатовым — после мимолетной встречи в доме Ефимова, теперь мы стали решительно проталкиваться друг к другу и, наконец, пожали руки.

Смущаясь и заикаясь (да еще и преувеличивая, как я теперь понимаю, свое смущение), он спросил, не может ли он почитать свои рассказы на молодежной секции при Доме писателей, в которой я, кажется, считался старостой.

— Конечно! — радостно, как обычно, вскричал я. Еще не хватало нам кичиться и чваниться друг перед другом! Пусть этим занимаются те, в кабинетах!

Был это, кажется, 1964 год. Помнится, он читал в мавританской гостиной с витражами и резными креслами… тогда все те залы, витражи и кресла мы не считали чем-то особенным: молодым дарованиям положено. И лишь потом, в перестройку, разгадали, что то была хитрость, ловушка, западня советской власти — и резко избавились от всего этого.

В памяти от той читки остался лишь скандал, который устроила молодая и талантливая Вика Беломлинская… Я, со своим радушием, граничащим с равнодушием, совершил дикую бестактность — оказывается, она должна читать на секции первой, об этом уже было договорено, а этот нахал Довлатов с его фальшивой робостью нагло влез без очереди, благодаря мне. Помню, я задумчиво глядел на разъяренную Вику: вот, значит, с какой энергией надо пробиваться в литературу… или, по крайней мере, с такой изворотливостью, как Довлатов. А ты что?

Надо сказать, что Беломлинская ярилась не зря и все просекла точно. Уже в Америке, где были не заседания литературных кружков, а настоящая битва за жизнь, Довлатов тоже «подрезал» ее довольно изящно, заняв место на радио «Свобода», на которое рассчитывала она… Тогда же, выбитый из колеи энергичным выпадом Вики, я больше думал о своих проблемах, чем слушал Довлатова. Впрочем — если что, ухо бы «оттопырилось». А так я лишь зафиксировал: «Наш человек. Наши хохмочки. Наша “фига в кармане”. Яркий. И — наш». Кто потом выбрался из этой уютной западни «своего парня» и прошел путь в настоящую литературу? Никого больше не вспомню. Предположу, что Довлатов тогда шел с палкой вброд, прощупывая, пройдет ли тут большой корабль под названием «Зона» и под каким флагом пройдет?

Уже выступили с лагерной темой Солженицын и Шаламов… но они-то «сидельцы и страдальцы», перед которыми все склоняются. А он — кто? И — куда? Не видно «пути к причалу», который уже нашел тогда, скажем, непримиримый Виктор Конецкий.

Все эти годы Довлатов производил в основном впечатление разгильдяя, безусловно, одаренного некоторыми способностями, но бессмысленно прожигающего их в раздрызганной, пьяной жизни, в которой он все не доводил до ума, бросал, проигрывал, проваливал даже самые беспроигрышные начинания, разбивал свое лицо неаполитанского красавца о все встречные столбы, а порой даже словно искал их специально.

Общались ли мы тогда с Довлатовым тесно? Ни за что! Слишком «тесное общение» двух, скажем так, гоночных автомобилей, нежелательно и даже опасно. Кажется, Чаплин, бессмысленно проведя два часа с Махатмой Ганди, сказал, что большие люди, как планеты, не созданы для слишком близких встреч.

Несколько раз оказываясь в одних компаниях, я сразу открыл, что даже выпиваем мы в разных ритмах. Даже не сказать, что он быстрее, а я медленнее, или наоборот… просто — вразнобой. И каждый, стараясь приспособиться к другому, чувствует себя скованно и многое теряет. То же самое относится, кстати, и к литературной работе — здесь не теснота нужна, а простор! О каком же можно говорить общем — или даже похожем, — пути? Путь у каждого разный, хотя чувствовать себя в какое-то время вместе с другими надо, иначе страшно. Слава богу — мы не связаны. Но и не одиноки. Есть еще люди, полные надежд — и примерно в той же ситуации, что и ты. Значит, и твоя ситуация не безнадежна. Приглядись, оцени. Так что, вполне оценив друг друга в литературном смысле, дальше мы не особенно стремились к тому, чтобы гарцевать друг перед другом. Но все же в весьма интенсивном бурлении тех лет жизнь нас с Довлатовым сводила, и я помню те разы очень четко.

Однажды я проснулся в обществе Сергея на квартире его легендарного брата Бориса, который там тоже присутствовал. Разлепив веки, я увидел Довлатова перед зеркалом, разглядывающим себя.

— Да… — увидев, что я проснулся, усмехнулся он. — Как говорит Попов: «С красотой что-то странное творится!»

Цитирование друг друга входило в свод правил нашей жизни: кто же еще поддержит нас? Вскоре появился спокойный и вроде бы рассудительный Грубин. Помню плавное, размеренное, но неумолимое нарастание абсурда в наших хождениях по утреннему городу… В поисках чего? Похмелились мы уже не раз и не два… Теперь я понимаю, что вело Сергея — ожидание новых происшествий с его героем (и с ним самим), нарабатывание нового сюжета. Шла неявная, но постоянная и нацеленная работа по превращению жидкого молока жизни в густую сметану довлатовской прозы… но я в этой «лаборатории» долго не выдержал и собрался домой.

Довлатов вдруг тоже сказал, что хочет домой и приглашает меня к себе в гости. Хотя я и устал от бессмысленности происходящего, отказываться было невежливо. Мы простились с его свитой, уже значительно разросшейся после посещения многих злачных мест, и свернули с Невского на Рубинштейна. Видно, с моей помощью Довлатов решил как-то с-ориентироваться в тогдашней литературной жизни. Или хотел «сфотографироваться» на всякий случай? На самом деле он собирал о нас материал, из которого получилась потом «Невидимая книга» — первая его заметная публикация. Многие из тех, кто, казалось, тогда преуспевал и смотрел на Довлатова свысока, останутся в литературе лишь как персонажи той книги. Он кидал нас в свою копилку. «Фотография» моя в его воспоминаниях сохранилась: о моих похождениях с гусеницей, к которой я потом внезапно охладел. Что-то из духа моих ранних рассказов, в том числе и устных, он, безусловно, схватил. Мое воспоминание проще: мы купили в гастрономе на Рубинштейна бутылку вина и пошли к нему. Помню тесную комнату, большую часть которой занимал огромный дореволюционный буфет. Такой же стоял и дома у нас. Довлатов достал стопки и собирался разлить — но тут вошла его мама, Нора Сергеевна. Я встал, поклонился. «Познакомься, мама, — сказал Серега. — Это Валера Попов!» — «Хорошо, что Попов, но плохо, что с бутылкой». — «Это моя бутылка!» — Сергей мужественно взял вину на себя. «Нет, моя!» — мне не хотелось уступать ему в благородстве. «Если не знаете чья, значит — моя!» — усмехнулась мама и унесла бутылку. Еще один довлатовский сюжет.