Изменить стиль страницы
И такая могучая сила
Зачарованный голос влечет,
Будто там впереди не могила,
А таинственной лестницы взлет.

ДЕВЯТСОТ ТРИНАДЦАТЫЙ ГОД

Этот год Блоки встречают вместе. В начале января на юте я последние сцены «Розы и Креста»: «На ночь – читаю Любе, ей нравится и мне». Но и до того, и после – ссоры: таким жестоким способом добывается энергия для «завершающих ударов кисти».

Монолог Изоры, упавшей на колени перед призраком Гаэтана, не мог быть написан без участия женственной «натурщицы»:

Что молчишь ты.
Неба посланник?
Сладко молиться тебе!.. —
Громче, громче пой песню твою!
О, соловьиный голос!
Ни один соловей
Родины бедной
Не пел нежнее тебя!..

Двадцать первого января Любовь Дмитриевна сообщает о своем намерении отправиться в Житомир. Реакция Блока — болезненно-отчаянная: «Да, предстоит еще ее отъезд, одинокая ртуть, а летом хочет играть где-то. Уронила, не хочу ли я жить на будущий год “втроем”. Верно, придется одному быть. 10 лет свадьбы будет в августе». «Ртуть» — это о лекарстве, вызывающем мучительные ощущения.

А 22 января — такая запись в дневнике:

«Милая сказала мне к вечеру: если ты меня покинешь, я погибну там (с этим человеком, в этой среде). Если откажешься от меня, жизнь моя будет разбитая. Фаза моей любви к тебе — требовательная. Помоги мне и этому человеку.

Все это было ласково, как сегодняшний снежно-пуховый день и вечер».

«Помоги мне и этому человеку»… Нечасто бывает такое, когда жена великого человека настаивает на сохранении своих супружеских прав (прав моральных, что самое главное) при открытом наличии любовника. Что ж, значит перед нами ситуация нетривиальная и уникальная. Построенная по эстетической модели. Опять Изора требует от Бертрана помочь ей и Алискану. Только Блок для этой Изоры еще и Гаэтан, а это придаст ситуации особенный, совершенно не бытовой смысл.

Третьего февраля у Блоков собирается родственный и дружеский круг, которому он читает «Розу и Крест». Пьесу искренне хвалят Мейерхольд, его соратники Владимир Николаевич Соловьев («совсем другой Соловьев», как он сам себя именует) и братья Бонди, Пяст, Александра Николаевна Чеботаревская (редактор, свояченица Сологуба), Иванов-Разумник… Евгений Павлович Иванов («Женичка») к концу так растроган, что прячется у окна за занавеску. «Маме понравилось больше, чем когда я читал им с тетей. Милая тихо хозяйничала, всех угощала, относилась ко мне нежно», — записано в дневнике. Редкий миг гармонии.

Болезнь чуть-чуть отступает. Доктора назначают Блоку еще один, короткий курс лечения медикаментами, после чего, как он намечает в дневнике, «надо будет ехать купаться в сере, (около Римини, если войны не будет?)». Но ехать куда-либо он намерен только с женой. 7 февраля Блок отмечает в душе и в дневнике «одну из годовщин», вспоминая радостное свидание с Любовью Дмитриевной в 1902 году. А она вечером уезжает в Житомир. 10 февраля: «4-я годовщина смерти Мити. Был бы теперь 5-й год». Еще один повод пережить боль. Вот что такое в реальной жизни «поругание счастья», вот чувство, неведомое самоуверенным моралистам от искусства.

Бросается в глаза блоковский хронологический фетишизм. Удивительная памятливость на даты и годовщины. Все соотнесено со всем во времени. Блок часто перечитывает свои записные книжки, чтобы возобновить в душе былые эмоции, почувствовать, как «прошлое дохнуло хмелем». Начало года и его конец — всегда значимые вехи. Каждый год для Блока имеет собственное лицо и в то же время несет в себе очертания жизни в целом.

Такой, чисто художественный подход к собственному существованию позволяет раздвинуть границы земного бытия, придать объемность картине жизни. Как строго и выверенно строит Блок книги своих стихов, так и в своей жизни он видит композиционную логику.

Нет, это не будничный «хаос», который поэт неким непостижимым образом превращает в «чудные» стихи (как это виделось многим, в том числе и близким Блоку людям, например Чуковскому). Сама жизнь поэта со всеми ее «неправедными изгибами» (прибегнем к выражению Баратынского) есть высокая и сложная драма, многозначный смысл которой можно разгадывать вновь и вновь.

Одиночество… Это и вечный источник боли, и необходимое условие настоящей работы. На тридцать третьем году своего земного пути Блок окончательно осваивает технику самостоянья. Он один — и в житейском, и в литературном пространстве.

«Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один, отвечаю за себя, один – и могу быть еще моложе молодых поэтов “среднего возраста”, обремененных потомством и акмеизмом» — это из дневниковой записи от 10 февраля 1913 года. На следующий день полемическое отталкивание от литературных современников сменяется чувством внутренней уверенности и неуязвимости: «Чем дальше, тем тверже я “утверждаюсь” “как художник”. Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты». А после описания рутинных событий дня: «Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны – у художника. Пусть будет так: дело в том, что оченьхороший инструмент (художник) вынослив и некоторые удары каблуком только укрепляютструны».

Слова победителя. Что бы ни произошло дальше – в неравном поединке человека с миром, перевес остался за человеком. Это и есть принципиальный, отличительный признак художественного гения. А «качество текстов» – уже величина производная. Но создают литературу не только гении, но и нормальные труженики, авторы отдельных удачных «текстов». А еще — существует множество людей-частиц, камешков в большой литературной мозаике (Набоков для таких найдет по­том ехидное выражение «оставил сколопендровый след в литературе»). Блока начинает раздражать вся эта большая масса, профессиональное литературное сообщество как целое.

«Почему так ненавидишь все яростнее литературное большинство?»— спрашивает он самого себя и отвечает себе евангельской формулой: «Потому что званых много, но избранных мало».

Но «избранных» мало всегда, а что касается российской литературной ситуации 1913 года (если ее спокойно и трезво ценить с исторической дистанции), то рутинному «большинству» здесь довольно успешно противостоит «меньшинство» первоклассных талантов и интересных личностей. Блоку есть с кем взаимодействовать на равных, но в данный момент ему просто необходимо оторваться, отъединиться от всех, Эта его «некоммуникабельность» распространяется даже на Евгения Иванова, который вдруг начинает раздражать Блока нелепостями поведения и речи (прежде казавшимися трогательными).

Последовательно выдерживает Блок дистанцию по отношению к Андрею Белому. «В его письмах — все то же, он как-то не мужает, ребячливая восторженность, тот же кривой почерк, ничего о жизни; все мимо нее. В том числе, это вечное наше “Ты” (с большой буквы)», — записано в дневнике 11 февраля Эго не минутное раздражение, а трезвое и спокойное раздумье. Тем не менее Блок серьезно и ответственно занимается издательскими делами друга. Получив от него рукопись трех первых глав романа «Петербург», убеждает Терещенко и его сестер» что «печатать необходимо», хотя те настроены критически. Да и Ремизов против: возможно, не удержался от творческой ревности к Белому-прозаику.

Блоковская рефлексия по поводу «Петербурга» отмечена внутренней честностью, умением посмотреть на предмет сразу с нескольких точек зрения. Тут и «какой-то личной обиды чувство», и «отвращение» к этому «злому произведению», и признание «поразительных совпадений» с пишущимся у Блока «Возмездием»… На фоне «Петербурга» Блоку «не нравится свое»: перелистав «Розу и Крест», он находит там «суконный язык». А у Белого – «за двумя словами вдруг притаится иное, все становится иным».