Изменить стиль страницы

Но, может быть, внутренний холод такойпоэзии консервирует лирическую свежесть, делает стихи потенциально открытыми для читателей очень отдаленного будущего?

Как бы то ни было, «Снежная маска» забрала у автора немало сил. Думать и чувствовать приходилось за двоих: Н. Н. В. — возбудительница вдохновения, но не источник его. Снежно-звездные «Он» и «Она» — оба изготовлены из материала одной авторской души.

В феврале 1907 года написано стихотворение «Усталость» — ясное, предельно соответствующее названию:

И есть ланит живая алость,
Печаль свиданий и разлук…
Но есть паденье и усталость
И торжество предсмертных мук.

Смертельная усталость — вот мера наполненности творчества. Есть поэты, пишущие мало, есть многописцы. Кто лучше? Можно измерять полноценность поэта процентом шедевров от общего «продукта». А можно посмотреть на проблему и так: у настоящих поэтов стихи сами собой складываются в книги, а подлинная поэтическая книга эквивалентна целой жизни; ее завершение — момент, подобный смерти. Сколько жизней ты способен прожить — на столько книг ты имеешь реальное право. Есть неудачники, недотягивающие до минимума, до одной жизни-книги, а есть плодовитые версификаторы, которые продолжают множить безжизненные сборники, не заметив «смерть души своей».

Судьба Блока в этом смысле гармонична, свободна от рутины и инерции. Каждую новую книгу он творит как новую, особенную жизнь.

В СТОРОНУ РЕАЛЬНОСТИ

В середине апреля 1907 года Блок несколько дней проводит в Москве, договаривается с редакцией «Золотого руна» о том, что будет регулярно писать критические обзоры. Работа в качестве литературного критика — это для него прежде всего заработок, но порой она становится необходимым способом творческого самовыражения.

В мае — июне он пишет весьма рискованную статью «О реалистах», которой разозлит многих и никого особенно к себе не расположит. Спорит он здесь со статьей Д. Философова «Конец Горького», поддерживает повесть Леонида Андреева «Иуда Искариот», трезво разбирает прозу «писателей „Знания” и подобных им», то есть Скитальца, Серафимовича, Арцыбашева, Сергеева-Ценского… Но, конечно, ролью добросовестного обозревателя Блок не довольствуется. В подтексте — мысль о себе, о своем. Вызов всему, что неиндивидуально, спор с «культурностью» без «первозданности».

В Горьком Блок видит немало пошлости, брезгливо отзывается он о повести «Мать» (которую потом лицемерно поднимет на щит советская идеология) — «ни одной новой мысли и ни одной яркой строчки». В общем, он даже не спорит с тем, что Горький — уже не тот. А слова «великая искренность», «великий страдалец», « русский писатель» (оба слова курсивом) — формулы чисто эмоциональные. Формулы блоковского идеала, который он лелеет в себе самом, претворяет в своем мучительном ежедневном труде. Так бывает с большими художниками, когда они берутся за критический жанр: пишут вроде бы чей-то портрет, а на деле автопортрет получается. (Кстати, именно так выходит у Брюсова в его позитивных откликах на блоковские книги: комплименты кажутся не вполне уместными, неточными, но если мысленно обратить их на брюсовскую поэзию — все станет логично.)

Сто лет как-никак минуло, и мы теперь можем сверить оценки и прогнозы Блока-критика в исторической перспективе. Совершенно прав он в оценке «бытовиков». Арцыбашев и Анатолий Каменский защищены от упреков в порнографии, за ними признается определенная степень одаренности, но в сравнении с Чеховым они безнадежно проигрывают. Да, эти некогда популярные беллетристы с их бездуховной «телесностью» в будущее не прорвались. Иное дело — Федор Сологуб. «…Это — нестрашная эротика. Здесь все чисто, благоуханно и не стыдится солнечных лучей», — пишет Блок, споря с А. Горнфельдом по поводу сцен любовной игры Людмилы и Саши в «Мелком бесе», придавая значение тому, какнаписаны эти эпизоды, каким поэтичным языком. И здесь эстетическая правда на стороне Блока: Сологуб на многие годы и десятилетия вперед задает стилистический вектор художественно полноценного эротизма в литературе.

Но это все частности, пусть и интересные сами по себе, а главное — поворот руля. Блок испытывает внутреннюю потребность в новом материале, житейском, прозаичном. Перестраивается художественный взгляд на окружающее. Вот он пишет двадцать седьмого мая Любови Дмитриевне в Шахматово (она туда приехала три недели назад): «А я был в Лесном на днях и видел белку на елке. Кроме того, за забором скачек, когда я подошел, на всем скаку упал желтый жокей. Подбежали люди и подняли какие-то жалкие и совершенно неподвижные мертвые, болтающиеся руки и ноги — желтые. Он упал в зеленую траву — лицом в небо. Вот и все мои жизненные впечатления». Впечатлений этих, как мы потом увидим, будет достаточно для начала совершенно новой поэтической работы.

А пока белой ночью тридцатого мая Блок, несмотря на усталость, с налету пишет этапное, программное стихотворение и, снабдив его посвящением «Л. Д. Б.», посылает жене со словами: «Оно исчерпывает все, что я могу написать тебе».

Ты отошла, — и я в пустыне
К песку горячему приник.
Но слова гордого отныне
Не может вымолвить язык.
О том, что было, не жалея,
Твою я понял высоту:
Да. Ты — родная Галилея
Мне — невоскресшему Христу.
И пусть другой Тебя ласкает,
Пусть множит дикую молву:
Сын Человеческий не знает,
Где приклонить Ему главу.

(«Ты отошла, — и я в пустыне…»)

Через год появятся стихи «На поле Куликовом» с новаторским впечатляющим сравнением: «О, Русь моя! Жена моя!» Как видим, выстраивалось это сравнение в обратном порядке: жена, Любовь Дмитриевна, есть родина. И это не риторика, а реальная суть отношений. Блок ждет от жены отклика, даже повторяет в следующем письме: «Что думаешь о стихотворении?» Любови Дмитриевне «очень нравится», хотя, конечно, ей хочется, «чтобы казалось хоть иногда, что есть где „приклонить главу”». И еще ее смущают первые две строки в последней строфе: «…пусть другой Тебя ласкает, / Пусть множит дикую молву». Действительно, при буквальном прочтении «другой» — это любовник, а «дикая молва» — сплетни.

Даже «выяснение отношений» между супругами совпадает с совместной «работой над текстом» и не может вестись проще, чем на поэтическом языке, с обыгрыванием евангельских цитат. Жизнетворчество…

Потом само собой произойдет расширение и уточнение смысла — в ходе последующего развития блоковского контекста, достраивания единого стихового здания. Эти двенадцать строк автор сделает курсивным вступлением к циклу «Родина», и «другой» уже будет перекликаться с «чародеем» из стихотворения «Россия»: «Какому хочешь, чародею / Отдай разбойную красу. / Пускай обманет и заманит, / Не пропадешь, не сгинешь ты…»

Ну а дальнейшим переосмыслением блоковской символики займется само время. И нынешний читатель может уже применить слова «другой» и «чародей» ко всем правителям, столь неразумно вершившим судьбу России на протяжении целого столетия, множа о ней «дикую молву», то есть печальную историческую репутацию нашего отечества…

Этим летом Блок дважды посещает Шахматово — с 10 по 20 июня, а потом — с середины июля до конца августа. Время между этими поездками он проводит в одиночестве, живя в Казармах (отчим получил назначение в Ревель и отбыл туда, Александра Андреевна последует за ним в сентябре, пока же она с Любой в Шахматове). В эти промежутки во время долгих прогулок (ипподром в Удельном, Шуваловское озеро, сестрорецкий пляж, поселок Дюны у границы с Финляндией) и сочиняются «Вольные мысли» — цикл из четырех повествовательных стихотворений, сложенных белым пятистопным ямбом. С первых же строк возникает перекличка с Пушкиным — и ритмическая (со знаменитым «…Вновь я посетил…»), и смысловая (со стихотворением «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»).