Изменить стиль страницы

Неужели это конец? Можно ли было надеяться, что таким существованием он искупил безумства прошлой жизни? Париж конца зимы 1900 года стал для него местом ожидания смерти; он знал, что смерть физическая уже предопределена смертью его творческого гения; он умирал от скуки и одиночества, в котором его оставили друзья, понимая, что бессильны ему помочь. Его уже стали выгонять из баров, если он приходил туда один. Время от времени он еще находил в себе силы импровизировать для Анри Бека, Поля Фора, Жана де Митти, но уже ни на что не надеялся и мечтал лишь об одном — согреться воспоминаниями о своих прежних любовных чувствах. Все тот же Жан де Митти встретил его как-то в «Чэтеме»: «За одним из столиков сидел тучный человек с затуманенным взором, обвисшими щеками, пузатый и грязный. Неужели это был тот самый, всегда такой безупречно элегантный Уайльд? Чтобы убедиться в этом, я подошел поближе к одинокому и угрюмому господину, приподнял шляпу и прочитал по-английски первые строфы „Баллады“. Внезапно мужчина встал, бросил на столик какую-то мелочь, взглянул на меня в упор и разрыдался». Он отправился на прогулку по Сене с Анной де Бремонт и сделал вид, что принимает ее советы, ничем не отличавшиеся от тех, которые ему приходилось выслушивать в течение многих месяцев и которые с каждым разом нагоняли на него все большую тоску.

— Вам необходимо взять себя в руки, выйти из оцепенения, начать, наконец, писать театральные пьесы или те же рассказы, которые вы так бездумно расточаете в беседах с друзьями.

Уайльд отвечал удрученно:

— Я не могу больше писать, во мне умерло честолюбие. Я мог говорить о жизни, не зная ее. Теперь же, когда я узнал о ней все, мне нечего больше сказать.

Тем временем французский перевод «Баллады» пользовался неизменным успехом. Февральский номер журнала «Перо» поместил исключительно благожелательную статью: «В своей „Балладе“ м-р Оскар Уайльд отошел от того парадоксального, уверенного и так любимого им самим тона, который нередко вызывал раздражение в его предыдущих произведениях. Здесь мы обнаруживаем обнаженное чувство того, насколько жизнь полна фатальности. Это боль, вызывающая жалость; все произведение пропитано духом сострадания. Человек предстает во всей своей человечности, а душа раскрывает всю свою красоту». Трудно сказать, читал ли Уайльд эту статью, появившуюся вскоре после того, как он узнал о смерти Эрнеста Даусона, а сам мучился от нарыва на горле, который поражал и его душу, о чем он писал Россу — его душу! или то, что от нее осталось в той медленной скорби тех немногих месяцев, которыми ограничивался его горизонт. Если иногда он еще мог блеснуть остроумием у «Прокопа» или у «Франсуа I», то, оставаясь наедине с Ла Женессом или с Мерриллом, признавался, что его сердце переполнено грустью и что если иногда ему удается забыть о своем отчаянии, то оно неизменно возвращается, стоит ему переступить порог гостиничного номера, и он чувствует себя потерпевшим кораблекрушение мореплавателем, выброшенным на песок.

Но внезапно он исцелился! Смизерс прислал несколько фунтов за «Идеального мужа», а Фрэнк Харрис и Росс оплатили неотложные долги. Но главное, снова появился Гарольд Меллор и пригласил Уайльда приехать к нему в Рим всего за пятьдесят фунтов. 2 апреля он был уже в Палермо, где его встретил Гарольд Меллор, все такой же скучный, но для Уайльда это уже не имело значения после всего того, через что он прошел. Он провел в Палермо неделю, как раз столько, сколько было необходимо, чтобы вновь почувствовать себя прерафаэлитом. Оттуда он на три дня отправился в Неаполь. А на Пасху, 15 апреля, в обстановке всеобщего подъема, он добрался до Рима. Оказавшись среди толпы коленопреклоненных верующих, он получил благословение проехавшего по улице папы Льва XIII: «Во всем своем великолепии он проплыл мимо меня на носилках: не существо из плоти и крови, а чистая белая душа, облаченная в белое, святой и художник в одном лице». Затем, с присущей ему предупредительностью, он написал Дюпуарье: «Мой дорогой хозяин, я не вернусь до первого июня, и, следовательно, (sic) Вы можете сдать мой номер; не имеет смысла держать его, так как в мае у Вас наверняка будет много туристов, которые приедут на Выставку» [616]— несколько наивное заявление, поскольку «дорогой хозяин» уже несколько месяцев разрешал ему жить у себя в кредит. Какое-то время спустя Уайльд, сильно отравившийся мидиями, внезапно быстро излечивается — может быть, благодаря благословению? — и тут же покидает юного Армандо, составлявшего ему компанию… ибо у него появляется новый спутник, Арнольдо. На следующий день, сидя, по обычаю, на террасе «Кафе Насьональ», он с поклоном приветствовал проехавшего мимо короля Италии Умберто I. При этом Уайльд заметил молодым студентам, чье общество, с тех пор как они узнали Уайльда, доставляло ему удовольствие, что его приветствие адресовано скорее монархии, нежели монарху, проявляющему враждебность по отношению к Ватикану: в то время папу даже называли «узником Ватикана». Кстати, именно среди этих молодых людей, замиравших в экстазе от каждого его слова, он и нашел малыша Омеро, который заполнил пустоту, образовавшуюся после разлуки с Армандо. Уайльд еще несколько раз посетил Ватикан, виллу Боргезе, сфотографировался у подножия статуи Марка Аврелия — он был великолепен, в элегантном темном костюме, небрежно опираясь на трость с набалдашником из слоновой кости — и ему вновь пора было возвращаться в Париж, в отель «Эльзас», в бездну, на дне которой повергались в прах химеры, которых он так и не сумел приручить. Грусть об утраченном прошлом и ускользающем будущем он выразил в следующих строках: «И вместе с тем бесконечно много пурпурных часов так и не удается вырвать из объятий неторопливой и зыбкой серости, называемой временем! Поцелуи пьянят мои губы, а пыл насыщает тело» [617].

На обратном пути Уайльд остановился на десять дней в Глане, а в последних числах мая он уже ужинал в Париже в обществе Фрэнка Харриса и Бози, чей последний и ужасающий приступ ярости вновь поверг его в отчаяние. Он покинул кафе вне себя от стыда и отвращения.

Дуглас окончательно превратился в неблагодарного и неверного Иуду, бросившего того, кому поклонялся, пока не разразилась катастрофа.

Что же до маркиза Куинсберри, то 31 января 1900 года он скончался в возрасте пятидесяти пяти лет, оставив после себя состояние, оценивавшееся в триста семь тысяч фунтов стерлингов, которые были заработаны на организации боксерских поединков, так как от своего отца, восьмого маркиза, он унаследовал только одну тысячу шестьсот пятьдесят семь фунтов. Бози получил в свое распоряжение большую часть этого состояния, если верить тому, что он сам писал в «Воспоминаниях»: «Перед смертью отец послал за мной; между нами состоялось полное примирение, и он оставил мне абсолютно все, что было возможно мне завещать из своего довольно значительного состояния» [618]. Тем не менее, несмотря на свои неоднократные заверения, он ограничился в отношении Уайльда лишь несколькими приглашениями на ужин и кое-какими незначительными субсидиями, хотя, конечно, должен был сдержать слово чести и возместить Уайльду ту тысячу фунтов, которую его семья обязалась уплатить, чтобы покрыть судебные издержки. Кстати, вспышка гнева, случившаяся у него за последним совместным ужином, произошла именно после напоминания об этом долге чести, который, по его словам, настоящий джентльмен никогда не возвращает.

Возбуждение от поездки в Рим спало, Уайльд вновь принялся скитаться по Парижу, ужины у «Мэра» сменялись бесконечным ожиданием на террасах кафе. Он продал Фрэнку Харрису план пьесы «Мистер и миссис Давентри», утаив от него, что права на нее уже приобрели сначала американские актрисы Браун-Поттер и Ада Реган, затем Гораций Седжер и Луис Нетерсол, а потом еще два театральных директора и, наконец, Леонард Смизерс.

вернуться

616

R. H. Davies, op. cit., p. 822.

вернуться

617

Ibid., p. 828.

вернуться

618

Alfred Douglas. Oscar Wilde et moi. Emile-Paul Frères, 1917, pp. 72–73.