— Хороший чарс, — с трудом выдавил он, услышав свой собственный голос издалека.

— Дерьма не держим. — Вовка тянул дым вместе с воздухом. — Ты, я смотрю, забалдел с непривычки. Ниче, такой кайф быстро проходит. Через час будешь как огурчик. — Вовка добил косяк и, закрыв глаза, откинулся на спину.

У Мити в голове звенела порванная струна. Сквозь сон он услышал булькающий Вовкин голос, вынырнувший на полуслове: «…ильно били. Я сам на суде чести был. Старики ему сказали: „Если у тебя чижики пахать не будут, мы тебя самого заставим пахать до самого дембеля — чморем домой поедешь“. А потом попинали для острастки».

— Кого? — с трудом спросил Митя. По всему телу разлилась свинцовая усталость, нижняя челюсть, как гиря, все время падала вниз, и поднять ее было очень трудно.

— Ты чем слушаешь, балбес, наркоман обдолбленный? Водилу нашего, Рустама. С Коли решил пример взять. Он теперь отлеживается в «бэтээре», носу не кажет. Я ему хавку таскаю. Если старики увидят, уши оборвут. Они мне строго-настрого приказали, чтобы я его не слушался и посылал подальше.

— Я пойду Колю навещу. — Митя резко поднялся, и в глазах пошли круги.

— Лежи, наркоша, не дергайся. Твой Коля в Союзе тащится. Забыл, как вас подбили?

Митя покорно опустился рядом с Вовкой. Трескотня очередей и черные обуглившиеся комки ботинок всплыли в памяти. «Забыл! Обкурился!»

— Меня вчера обломали на все сто: только покурил после обеда, послали батарею менять на машине. Я думал, сдохну, пока таскаю эти батареи.

— Вовка, мне, наверное, идти пора, наши собирались через час.

— Лежи, часа еще не прошло.

— Нет, нет, я пойду. — Митя заволновался.

— Я с тобой пойду. — Вовка чуть приподнялся, подтянул под себя термос с водой, перекинул лямки на плечи и с трудом встал.

Митины предчувствия оправдались. Все уже толкались у машин, получая ящики и мешки с продуктами. Среди солдат суетился прапорщик, торопил. Митю он увидел еще издалека.

— Иди сюда, сынок, я с тобой по душам поговорю! — закричал прапорщик Мите.

Вовка шепнул, что, пожалуй, исчезнет, а то как бы и ему под горячую руку не перепало, и свернул в сторону.

По тону прапора Митя понял, что мало ему не будет.

— Что я тебе после обеда приказал сделать? — начал прапорщик, заложив руку за спину.

— Ишаков накормить, — прошептал Митя. Во рту у него пересохло.

— А ты их накормил, сынок? — На «сынке» прапорщик поднял голос на октаву выше.

— Нет, — еще тише ответил Митя. — Траву собирал — не успел.

Все вокруг замолчали и повернулись к ним, предвкушая корриду, где роль торреро перед разъяренным быком должен был сыграть Митя.

— Траву собирал, говоришь, — как-то задумчиво сказал прапорщик. — И много насобирал?

— Вот, — Митя протянул пучки.

— Да ты еще и издеваешься, щенок! — заорал прапорщик, разбрызгивая слюну. — Я видел, как вы с дружком шли к реке. Ишь, глаза налил! Обкурились, сволочи!

Прапорщик достал руку из-за спины, размахнулся, но не ударил (слишком много свидетелей):

— Ты у меня в горы вместо ишака пойдешь! Возьмешь коробку с консервами и мешок с хлебом.

Прапорщик круто развернулся на носках и зашагал прочь. Толпа загудела — коррида кончилась неудачно.

Шафаров поманил Митю пальцем и, когда тот подошел, сказал, ритмично ударяя Мите кулаком в грудь:

— Ты, Шлем, запомни, этот «кусок» тебе чужой. В следующий раз посылай его подальше, а то будешь до самой смерти, как ишак, мешки таскать.

— Я пока еще молодой, всего не просекаю.

— А ты запомни одну простую истину: молодым ты сам себя делаешь, потому что выполняешь все, что ни попросят, — Шафаров посильней ударил в грудь. — Давай нагружайся, осел!

На гору они поднялись, когда стало темнеть. Несмотря на усталость и неприятный случай с прапором, Митя был рад, что сходил на броню, повидался с Вовкой.

Для дедушек суп пришлось разогревать в цинке. Сам Митя поужинал банкой рыбных консервов и завалился спать. Им с Герой надо было стоять вторую половину ночи.

Потянулись тоскливые, однообразные дни. Разомлевшие от жары старички лежали в своих укреплениях, обливаясь потом, под натянутыми сверху плащ-палатками, а молодые, как сонные мухи, ползали за водой к реке или отсыпались после ночного караула, забившись в расщелины.

Каждый день в бронегруппу уходило человек тридцать во главе с офицером или прапорщиком. Митя им завидовал, его очередь никак не подходила, и он маялся от безделья и жары. Укрепления были выложены толщиной в пять камней, все разговоры о дембеле, о гражданке, о бабах переговорены, и ему казалось, что он знает Мельника и Геру очень давно, чуть ли не с детского сада, знает все их привычки, недостатки, круг друзей, подружек. Их судьбы походили друг на друга как две капли воды, их жизни копировались, как газетный тираж. Да и жизни-то, судьбы еще не было, все только начиналось.

С каждым днем жилой склон горы все больше покрывался пустыми консервными банками, козлиными головами, потрохами и испражнениями. Все это нестерпимо воняло, и, когда Мите приходилось спускаться за водой, он старался дышать пореже.

На пятые сутки существование на горе стало совершенно бессмысленным и невыносимым. Ночью, правда, случилось маленькое происшествие: заснувший на посту чижик из комендантского взвода принял мирно пасущихся ишаков за душманов и выпустил по ним целый рожок. Сам полкач пообещал этому чижику «сладкую жизнь» за ложную тревогу, поднятую прямо над ухом. А утром поступил приказ сниматься с горы и идти на бронегруппу в Анаву, а оттуда с «броней» продвигаться вдоль реки в глубь ущелья.

Ночевали в бронегруппе прямо на земле (их «бэтээры» стояли на охране). Митя никак не мог уснуть — мучился животом. Внутри все булькало, переливалось, журчало. Живот вздулся, и хотелось его чем-нибудь проколоть.

Днем они проходили через рощу тутовника. Он набил рот и насобирал полную панаму падалицы. Фергана заглянул к нему в панаму и предупредил: «Много не ешь». Митя не мог оторваться от ягод. В армии он очень страдал без сладкого. Дома мать все время приносила орехи и конфеты — она работала на кондитерской фабрике, — а здесь, кроме сгущенки, которой молодым доставалось немного, полакомиться было нечем.

«Жадность фрайера сгубила, — думал Митя, ворочаясь с боку на бок. — Хоть бы поскорей начали выстраивать колонну». Незаметно для себя он забылся, но во сне стонал и всхлипывал, даже приснилось, что он клянется больше никогда не есть тутовника.

Солнце еще пряталось за горами, когда завыли отдохнувшие, отрегулированные моторы, под спящими задрожала, заходила ходуном от тяжелой техники земля.

Ехали на броне вместе с афганскими солдатами. Афганцы обменяли на сухпай болгарские консервы — баранину с горохом. Живот к этому времени отпустило, и Митя съел целую банку, а потом свернулся за открытым люком калачиком и, сытый, уснул, провалился в бездонный колодец.

Иногда возникали цветные картинки, похожие на карты разной масти: бабушка в засаленном халате сидит за столом, покрытым тяжелой бархатной скатертью, и раскладывает пасьянс; мать взбивает венчиком тесто и кричит ему, чтобы он учил уроки, а не читал всякую ерунду; отец наваливается на него грудью и дышит перегаром. Отцовское лицо неожиданно потемнело, сморщилось, как старый гриб-дождевик, и превратилось в лицо прапорщика из восьмой роты. «Иди сюда, сынок, я тебе устрою сладкую жизнь», — прогнусил прапорщик, не разжимая губ. Митя протянул руку и выдернул из прапорщикова уха бутылочную пробку. Лицо прапорщика сдулось, как воздушный шарик, Митя ударил сверху кулаком и выпустил остатки воздуха.

Цветные картинки, их было много, и они не запоминались. Раздался хлопок. Перед глазами завертелся праздничный фейерверк. «Бэтээр» дернулся и встал. Митя проснулся. Сзади, укрывшись солдатским одеялом, ему в спину сопел афганец. Митя выглянул из-за люка. На командирской машине, свесив ноги в люк, сидел Пыряев в сдвинутом на затылок шлемофоне, слева — Фергана. Они обсуждали то, что произошло на дороге.