В сущности, он уже давно привык быть независимым, руководствуясь в жизни лишь заботой о благополучии семьи, что не в пример обычному первокурснику обладал высокоразвитым чувством внутренней ответственности. У своих товарищей он с первого взгляда вызывал уважение, хотя по натуре и не отличался подтянутостью. Чего стоили одни только вечно растрепанные черные волосы, в которые он имел обыкновение запускать всю пятерню или дергать выбивавшуюся белую прядь всякий раз, когда сталкивался с какой-нибудь озадачившей его проблемой. Одевался он в высшей степени небрежно, очевидно, не замечая и не придавая значения тому, как он выглядит. Он отличался вспыльчивостью, готовностью пуститься на любую авантюру, говорливостью, крайней любознательностью и смешливым нравом — его заразительный смех можно было услышать даже в самом дальнем конце общежития. Он никогда не пил, не ругался, не ночевал вне дома, но были в этом пареньке смелость и широта души, не подпадавшие под общие мерки, по которым у студентов принято судить друг о друге. У Зэкари был широкий, правильной формы рот, большой, но приятный прямой нос и живые, готовые всему удивляться зеленые глаза под густыми изогнутыми бровями. Он не поражал красотой, этот молодой Эмбер-вилл, но обладал качествами, за которые его с первой минуты знакомства начинали любить другие, покорно следуя за ним в его многочисленных увлечениях.
Сам же Зэкари Эмбервилл влюбился в Нью-Йорк буквально с первого взгляда. «Я покорю Манхэттен и Бронкс, и остров Стэтен», — мурлыкал он про себя, штудируя фолианты в книгохранилище университетской библиотеки, слова бессмертной песни, созданной Роджерсом и Хартом в 1925 году. Да, обещал он самому себе, отправляясь в Даунтаун[9] подземкой, как только выпадала пара свободных часов, я покорю Манхэттен, покорю и завладею им навечно.
Он исходил этот город пешком — от Бэттери до Гарлема, от одной реки до другой, досконально исследовав все его мосты и парки, авеню и проулки. Если не считать музеев, то все это он изучил лишь снаружи, так как денег у него было в обрез — в основном на подземку и лишь изредка на «хот дог», самую лучшую горячую сосиску в мире, которую можно было купить с лотка на Диленси-стрит. Да и то деньги на поездки в метро, «хот дог» и другие мелкие расходы (их, давал ему приработок официанта в студенческой забегаловке «Лайонс ден») он тратил весьма экономно — посылая каждый сбереженный им цент семье. Он даже не мог позволить себе роскоши отказаться от работы в забегаловке, чтобы иметь время сотрудничать в ежедневной университетской газете «Спектейтор». Но это не было для него жертвой, на которую он шел с неохотой. Принимать на себя бремя ответственности за семью стало для него столь же естественным, как и дышать.
Ззкари Эмбервилл, однако, планировал свое будущее, рассчитывая после окончания Колумбийского университета получить работу корректора в «Нью-Йорк тайме». Конечно же, считал он, с его опытом (теперь каждое лето вместо отца, чье здоровье прямо-таки таяло на глазах, Зэк, по существу, в одиночку выпускал ежедневную газету) они просто не смогут ему отказать… Он же знает в издательском деле все — от печати до распространения. Так что поступать в школу журналистики при самом университете значило бы просто терять драгоценное время — в любом случае он просто не мог себе этого позволить.
Зэкари удалось побывать на экскурсии, предлагаемой редакцией «Нью-Йорк тайме» группам школьников, перед которыми слегка приоткрыли завесу издательской преисподней и провели по типографии, показав, как работают огромные прессы. Он начнет с корректора, дойдет до репортера, поднимется до… В этом месте его воображение попросту отказывалось идти дальше: сколько разнообразного выбора — и какого! — предоставляла лучшая в мире газета.
Мир, однако, распорядился судьбой старшекурсников «Колумбии» 1941 года по-своему. На следующий день после объявления войны восемнадцатилетний Зэкари Эмбервилл, перешедший на четвертый курс, записался в летную школу. Конечно, он мог бы обождать, пока его не призовут (скорей всего, ему дали бы доучиться), но Зэк всегда был нетерпеливым, и ему хотелось, чтобы война поскорее закончилась и он мог начать работать в «Нью-Йорк тайме».
«Скажи, какую улицу с Мотт-стрит сравнишь в июле?», — громко пел он, пытаясь заглушить шум двигателей «Корсара», в то время как его истребитель совершал очередной вылет в акваторию Тихого океана. Герой войны, получивший звание майора в двадцать один год, он стал подполковником в день победы над Японией, а через полгода на Говайях — полковником. Однако военная карьера его не прельщала.
— Какого хрена вы меня держите? Я давно уже имею право вернуться домой. Прошу прощения, сэр, за несдержанность.
— Извините, полковник, вы нужны генералу.
— Но, черт возьми, сэр, разве уже не действует правило: «первым записался — первым увольняешься»? У генерала полно других офицеров, какого дьявола ему нужен именно я?
— Ваши организаторские способности, полковник…
— Я — летчик, сэр, а не чернильная крыса. Прошу прощения, сэр.
— Прекрасно понимаю ваши чувства, полковник. Обещаю еще раз поговорить насчет вас с генералом, но, похоже, он непреклонен. В прошлый раз он сказал так: «Передай Эмбервиллу, что если он так рвется на гражданку, ему надо было с самого начала идти в пехоту».
— Это же явное оскорбление!
— Знаю, полковник, знаю…
Через десять месяцев после окончания второй мировой войны полковник Зэкари Эмбервилл наконец-то вернулся в Нью-Йорк. Отец умер в 1943-м, но Сара Эмбервилл все еще продолжала жить на старом месте под Андовером. Страховка за мужа мало что дала, но зато сэкономленное военное жалованье летчика, которое сын регулярно посылал домой, помогало безбедно растить младших.
Первой остановкой новоиспеченного штатского была не редакция «Нью-Йорк тайме» (смешно показываться там в форме и при орденах), а магазин «Дж. Пресс». Корректорам положено одеваться соответствующим образом, рассуждал он, завязывая свой, первый лично отобранный галстук — красный с белыми горошинками, которые как нельзя лучше выражали плясавший в его глазах восторг. Конечно, ему не хотелось выглядеть чересчур уж чопорно, в духе «Айви лиг»,[10] хотя, видит Бог, единственный костюм, оказавшийся ему по карману, был из тяжелого твида, который бы смотрелся в самый раз где-нибудь в Гарварде, если бы только он на нем как следует сидел и не казался слишком уж старомодным. Единственное, что выглядит действительно новым и шикарным, решил Зэкари, рассматривая свое едва узнаваемое отражение в большом зеркале, так это зубная щетка, которую он также приобрел.
— Не понимаю, — сказал он секретарше в приемной «Нью-Йорк тайме». — Просто не понимаю.
— Корректоров у нас как раз столько, сколько надо, и есть еще список очередников, — терпеливо повторила она.
— Но у меня большой стаж работы в газете. Я сам выпускал газету! В конце концов, я прошу лишь о работе для начинающего и не претендую, скажем, на место редактора по отделу городских новостей.
— Но послушайте, мистер Эмбервилл, газета обещала сохранить места за теми из своих корректоров, кто пошел в армию. Да, видит Бог, не все вернулись обратно, но те, кто пришел, были зачислены в первую очередь. Потом мы брали тех, кто отслужил и имел диплом об окончании школы журналистики. Среди наших корректоров есть даже люди из числа преподавателей таких школ. Плохо, что вы так и не закончили колледжа… Потом у нас работают даже бывшие офицеры.
— У вас что, и полковники есть?
— У нас есть даже один бывший генерал. Правда, один, мистер Эмбервилл, но действительно генерал.
— Военно-воздушных сил?
— Как вы догадались?
— Это нетрудно. Они известные замудонцы. Виноват, мисс. Сорвалось.
— Я с радостью занесу вас к нам в список, — предложила она, с трудом подавляя смех.