Изменить стиль страницы

Она как кошка выгнулась над столом, потянувшись к моей кружке, демонстрируя в широком вырезе рубахи, — если постараться, то взять есть что. Женщина! Ехидна — твое имя. Что-то такое классики говорили по этому поводу. Делать нечего, присев обратно на лавку, взял наполненную кружку и начал рассказывать, что я придумал по поводу их эвакуации. Меня слушали внимательно, вернулась с бани Ждана, поела, выпила вина, послушала, и ушла спать, а ее тетка неутомимо продолжала выпытывать детали, пытаясь подловить меня на неточностях.

— Да, складно у тебя выходит, — по смыслу фразы, вроде как, меня похвалили, а прозвучало как упрек. Видно за то, что слишком хорошо все продумал.

Она задумалась, оно понятно, не каждый день с места срываешься, но альтернативы не было, зимой в лесу напасть не пересидишь, тем-то и страшны зимние походы. Батый он ведь тоже Русь зимой брал. Все было сказано, сидеть в хате в полном доспехе, с двумя саблями за спиной, жарко. Положив на стол монеты, поднялся с лавки,

— Вот смотри, пять монет вам на дорогу, Ждане я еще три дал, хватит еще и останется. Вот тебе еще три монеты, пойдешь завтра на базаре потратишь, теплых вещей, припасов немного на дорогу прикупишь. Я с утра коня и воз вам куплю, там встретимся, погрузишь то, что купишь, обоз найдешь, что с понедельника в дорогу выступает, и возом домой поедешь. В понедельник с утра с обозом в дорогу. Еще раз скажу. С постоялых дворов только с обозом ехать. Сидите на месте пока попутчиков не найдете. Татей зимой нет, не их время, зато волков полно голодных, на одинокую лошадь и днем нападут, пропадете ни за грош. В Черкассы приедете, я уже вас ждать буду. Так что будь здорова Любава, завтра свидимся.

— Поздно уже, казак. Зачем тебе людей будить. Переночуешь у нас на лавке, места хватит, а с утра пойдешь.

Ее голос стал ниже, когда она произносила эти слова, в нем появились ноты и вибрации, проникающие прямо в спинной мозг, минуя сознание и все ментальные щиты которые мне удалось выстроить. Как пятнадцатилетний школьник я боялся поднять глаза и встретиться с ней взглядом, и боялся ответить, чтоб не выдать себя голосом.

Она была первой женщиной этого мира прорвавшая ткань затянувшегося сновидения, живой и желанной, к которой тянуло, как к огню, неодолимо. Но память, услужливая память, уже листала страницы моей жизни, выхватывая примеры таких же чувств, и такой же неодолимой тяги. Она пролистывала страницы дальше, до той, в которой с размаху били по открытой душе, обучая кровью, что открываться можно, либо когда сердце уверенно на все сто, либо хорошо подумав большой головой, остальные части тела слушать категорически запрещено.

Собравшись с мыслями, взглянул в ее глаза вновь ставшими цвета темного золота. Я смотрел в них долго, пока не увидел в них не уверенную в себе женщину, а сомневающуюся девчонку, не знающую, что ей делать со всем свалившимся на ее голову. Поцеловав ее в щеку, тихо сказал:

— Не бойся Любава, теперь все будет добре, я не дам вас в обиду. А как до нас доберетесь, устроитесь, так и забудете про все.

Она вдруг расплакалась, прижавшись лицом к холодному железу на моей груди. Едва касаясь ее головы, гладил золотые волны ее волос.

— У вас такие же люди как везде, Богдан. Люди, они другими не бывают. Не обещай того, чего быть не может.

— Бояться вас будут, дураки везде есть, и Мотрю боятся, но никто слова плохого не скажет, и пальцем не тронет. А лечить обучитесь, так в почете жить будете.

— А когда неурожай, когда голод, когда скотина падет, тогда кто у вас в том виноватый? Рано или поздно везде нас беда и попы найдут…

— Мы люди оружные, больше от добычи, чем от земли живем, когда недород, в другом месте хлеб купим, и гречкосеям своим с голоду помереть не дадим. А в походе, во всех бедах не вы, атаман виноватый.

— Как же они живут атаманы ваши?

— По-разному… Плохой атаман долго не живет…

— Вот я тебе о том и толкую, люди, они везде одинаковы.

Внезапно ее настроение поменялось, она лукаво улыбнулась, и толкнула меня в грудь.

— Иди снимай свое железо. Что думаешь, довел бабу до слез и все? Так просто я тебя не отпущу. Хватай другую лавку, тащи к той, что возле стены.

Она была горячей и страстной, свежей как ключевая вода, уста ее были слаще меда, ее высокая грудь оставалась единственной прохладой среди жара наших тел…

Даже в Библии Соломон умудрился похожие слова написать. У нас не было фруктов, было только вино, мы изнемогали от этой ночи, и только грусть иногда остро колола мое сердце, я знал, такого больше у нас с ней не будет…

Воистину, во многом знании, многие печали. Слишком многие…

Как точно сказал поэт,

"Захочеш ще, як Фауст, ти, вернути дні минулі,
та знай, над нас боги глухі, над нас, німі й нечулі…
співають, плачуть солов*і, і бьють піснями в груди,
цілуй, цілуй, цілуй еі, знов молодість не буде…"
(Захочется тебе еще, как Фаусту, вернуть прошедшие дни,
но знай, боги, над нами, глухи, немы, и бесчувственны…
поют и плачут соловьи, и радость в сердце будят,
целуй, целуй, целуй ее, вновь молодость не будет…)

Второй молодости не бывает, даже если тебе дали второе тело. Молодость это чистый белый лист бумаги, на котором ты пишешь, а потом стираешь, стираешь, и снова пишешь. И если вначале твои строки ярки и контрастны, то со временем, бумага сереет и уже не разобрать, что на ней … поэтому все песни о первой любви сочиняют, а не третей или пятой. Иногда еще о последней любви песни пишут, но это можно отнести к случаям острого старческого склероза. Память отказала и все как в первый раз.

Когда мы, вернувшиеся с седьмого неба обратно на землю, лежали,

прижавшись друг к другу, она тихо сказала,

— Чудной ты Богдан, лицо небритое ни разу, а глаза как у деда старого. И любишь меня, как будто это в последний раз.

— Завтра побреюсь, у меня теперь кинжал персидский с добычи есть, раз голову бреет, то и лицо не подерет. А день каждый, последним стать может, на все Божья воля. Остальное тебе Мотря расскажет, если захочет, она про меня все знает, больше чем я сам про себя знаю. Давай поспим чуток, завтра день трудный, даст Бог, не последний.

— Ну вот, поведал один. Теперь спать не смогу, так дознаться про все хочется.

— Спеть тебе колыбельную?

— А ну спой.

— Какую песню спеть тебе родная, спи длинной ночью грудня, спи без снов. Тебя, когда ты дремлешь засыпая, я словно колыбель качать готов. Я словно колыбель качать готов… — Попробовал на ходу сымпровизировать.

— Господи, какие ты бесстыдные песни поешь, — эта оценка моего поэтического компилирования была для меня совершенно неожиданна, — но слово дал, давай качай меня. А на чем ты меня качать будешь? — лукаво спросила неугомонная молодая женщина с таким нежным именем. Именем, пережившим века и все церковные издевательства над славянской культурой и над славянскими именами.

— На руках, конечно.

— Не, на руках умаешься, добре думай…

Встав затемно и одеваясь при свете лучины, глядя в ее странные, меняющие свой цвет глаза, мне было радостно и грустно. Радостно оттого, что эта ночь соединила меня с этим миром, он стал более реален, в нем появился объем, я уже не чувствовал, так остро, своего инородства.

Отчего мне было грустно, это объяснить не трудно… ведь знаний за ночь не убавилось… Любка моя вспомнилась, ее черты смешались в голове с чертами этой женщины, и стало грустно, что так может быть. Для радости причин не сыскать, а для грусти их полно вокруг нас. "Так здравствуй грусть, и грусть прощай, ты вписана в квадраты потолка…", кажется, такое сравнение придумал поэт.

— Давай вставай, а то сейчас уснешь, и базар проспишь, а мне сюда на телеге ехать недосуг, дел много.