— Импотенцию я еще кое-как мог выдержать, — помолчав, сказал Рюфенахт. — Мы и без того редко спали вместе. Я пил слишком много красного вина, и мое либидо отказало… С годами произошла очень странная вещь. До сих пор спрашиваю себя, как это вышло. И не нахожу ответа. Регула была женщина эротичная. Всегда готовая заняться любовью, в любое время дня и ночи. Меня ее эротизм не радовал, я его презирал, хотя иной раз и наслаждался им. И я выказывал ей свое презрение, пренебрегал ею, обижал ее. Это была борьба за власть. Я подчинял ее себе, заставлял ждать, томиться. Вот мой грех, в конце концов сгубивший нас.

Он умолк, с каменным лицом ждал, погрузившись в свои мысли.

— Есть одно дурацкое слово, которое я обычно не употребляю. В разговоре с вами я назову его, в порядке исключения. Это — секс. Слово примитивное, но обозначает то, чем я занимался слишком мало. Редко занимался с Регулой сексом. Упорно отказывался. Хотя всегда знал, что люблю ее. Что живу ею, и не только в финансовом плане. Она была пуповиной, которая связывала меня с миром, поддерживала во мне жизнь. Через нее я воспринимал окружающий мир… Я не говорил ей об этом, наоборот, старательно утаивал. Мстил ей. Мстил за то, что она заставила меня любить ее. Я хотел непременно одержать победу в борьбе за власть. И одержал…

Хункелер спрашивал себя, не пьян ли его собеседник. Но потом осознал, что тот говорит правду. Он делал признание и именно поэтому попросил комиссара прийти.

— Существует только один грех, — сказал Рюфенахт. — Равнодушие. И я его совершил. Я презирал в Регуле женщину, я растоптал в ней женщину.

Он замолчал. Осушил свой бокал, налил еще.

— Вы говорили об этом с Регулой? — спросил Хункелер.

— Нет. Она пыталась. Но я не желал. Она боролась за нашу любовь. Но я совершил грех отказа от разговора… Когда она умерла, Карин Мюллер позвонила мне. Десятого июня, после девяти вечера, я сидел у себя в комнате, в «Разъезде». Я сразу поехал туда, хоть и был пьян. Увидел свою мертвую возлюбленную, с лысой головой, исхудавшую как скелет, как мумия. И не проронил ни слезинки. Не мог, глаза высохли.

— А после? Вы плакали?

— Нет.

Он поднес руку к глазам, провел ладонью по закрытым векам, глянул на кончики пальцев. Сухие.

— То, что Регула стала лесбиянкой, здорово меня допекало. Оскорбляло мою мужскую гордость, хоть я и был импотентом. Но гордость осталась. В моей жизни Регула единственная женщина, которую я любил по-настоящему. Человек я очень сложный, любить меня нелегко. Не встреться мне она, я бы, возможно, так и прожил всю жизнь без любви. И этот единственный шанс любить я упорно уничтожал.

— Но ведь вы жили с нею под одной крышей, спали друг с другом?

— Да, время от времени. И оба получали удовольствие. Но потом я начал мстить. Мстить женщине, которая делает мужчину слабым.

— Странная позиция, — сказал Хункелер. — Я воспринимаю это иначе. Моя женщина придает мне силу.

— Вы везунчик. Потому-то я и делаю вам это признание. Я сам себя не понимаю. Может, вы поймете.

Он с мольбой посмотрел комиссару в глаза, словно ожидая от него отпущения грехов.

— Любовь — одно из тягчайших испытаний, выпадающих человеку, — сказал Рюфенахт. — Она бывает очень жестокой, несправедливой, отвратительной. Любовь способна убить.

За окном послышался рев самолета, видимо заходившего на посадку в аэропорту. Потом все стихло. Рюфенахт как бы ушел в себя, сломленный самоуничижением, отчаявшийся.

— То, что ей пришлось так умереть, — тихо сказал он, — просто убивает меня. Она даже говорить толком не могла. Путала слова. Не понимала уже, кто я. Не понимала, кто она сама. Происходил страшный распад личности. Невероятно тяжко — смотреть на это. Раз я даже взял с собой нож, думал ударить ее в сердце. Но не смог. И очень жалею. За это я бы с радостью сел в тюрьму. Но не смог, рука не поднялась.

Он несколько раз сглотнул, будто сдерживая тошноту.

— Уже тогда, десятого июня, я знал, что моим писаниям пришел конец. По привычке пытался продолжать. И понял, что погубил не только ее, но и себя. Я не могу больше жить, я скоро умру. Она умерла безвинно, как жертва. Я умру виновным, как преступник, даже не заметивший своего преступления. Кары нет. Все, что я написал про жизнь, любовь, вину, наказание и смерть, — полная чепуха. Есть только вина. И она остается.

Рюфенахт встал, подошел к шкафу, достал еще бутылку. Налил себе, выпил.

— Вы небось думаете, что я напился и несу ахинею. Нет. Я совершенно трезв и говорю правду. А правда в том, что мне уже ничем не поможешь. Регулу убил я. Помогите мне, господин комиссар, арестуйте меня.

Он сидел на стуле, прямой как палка, положив руки на стол, устремив взгляд на Хункелера. Лицо в свете лампы — белое, будто каменное. Внезапно на ресницах блеснули две крохотные слезинки, стали больше, но почему-то не падали, словно приклеились. Потом, наконец, сбежали по щекам к подбородку.

Хункелер встал, кивком попрощался с Рюфенахтом, который по-прежнему неподвижно сидел у стола и плакал.

Комиссар вышел на улицу. Посмотрел на луну, белым шаром висевшую над головой, сел в машину и поехал прочь отсюда, сквозь ночь.

Наутро за завтраком Хункелер решил поговорить с Хедвиг.

— Хочу кое о чем тебя спросить, — начал он, — это касается твоей интимной сферы.

Она засмеялась, ожидая, что будет дальше.

— Ты, случайно, не приревновал меня? Интересно, к кому?

— Нет, ревность тут ни при чем. Я просто хотел спросить, хватает ли тебе секса со мной.

— Ты что, рехнулся?

— Вчера вечером Рюфенахт утверждал, будто убил свою жену, отказывая ей в сексе. Убил равнодушием, как он выразился.

— Господи, какие же вы, мужчины, дураки! — Она положила в рот маринованный огурчик. — Ведь впрямь считаете себя венцом творения.

— Почему?

— Потому что женщина, если надо, всегда найдет для себя выход. Я бы от такого мужика сразу сбежала.

— Правильно, — сказал Хункелер, — она так и сделала.

Он налил себе чаю, добавил холодного молока. Сделал несколько глотков, подумал, но потом все же спросил:

— Ты еще влюблена в меня, а?

Хедвиг поставила кофейную чашку на стол, резко, решительно. Вправду разозлилась.

— Ну ты полный кретин. Заткнись наконец.

Через Альшвиль он поехал на Шпицвальд, остановил машину возле фермы. Причапал сенбернар, повалился на спину, зевнул.

Хункелер зашел в экологическую лавку, купил зернового хлеба, фунт шпика и граубюнденскую колбаску.

В саду под деревьями расхаживал Авраам. Комиссар подошел к нему.

Авраам показал ему корзинку, которую держал в руке, — собачий помет.

— Вообще-то я бы предпочел собирать камни, — сказал он. — Но фермер попросил собрать собачье дерьмо. Народ выпускает своих кобелей без присмотру. Ну, они и бегут на коровий выгон и гадят почем зря. А дерьмо портит траву.

Хункелер достал из кармана скарабея:

— Вот, держите. Большое спасибо. Кстати, он подлинный, и знатоки оценивают его в восемь тысяч франков.

Авраам поставил корзинку на землю, вытащил из кармана шнурок, продел в дырочку. Надел шнурок со скарабеем на шею и просиял.

— На что мне эти восемь тысяч? Деньги мигом разойдутся. Нет, я его себе оставлю, он приносит счастье.

В десять Хункелер сидел в своем кабинете за компьютером. Он сумел вывести на экран финал футбольного чемпионата, матч Франция — Италия, и собирался еще раз посмотреть всю игру. Ему требовалось время, надо было отвлечься, подумать. Тут зазвонил телефон, и он снял трубку. Звонила г-жа Хельд, дежурившая внизу, у входа.

— Господин Хункелер, тут пришли трое велосипедистов, пожилые мужчины в красных майках. Все в поту. Хотят поговорить с комиссаром, который ведет дознание по делу доктора Эрни.

— Зачем я им понадобился? — спросил Хункелер, глядя, как Зидан внешней стороной левой стоны остановил мяч.