Одна карета застряла в рытвинах дороги. Пауль, быстро приземлившись, ринулся на помощь. Должно быть, подумал, что это все те же хорошенькие француженки, нуждавшиеся в его услугах. Он встретил их в Дюссельдорфе в самом плачевном положении. Бедная дама, так и не отыскавшая своего супруга, попала в водоворот наших злоключений, который вынес ее на правый берег Рейна.
Но здесь, в той глухомани, чрез которую мы продирались, ее не было. В карете сидело только несколько почтенных старых дам, и впрямь нуждавшихся в помощи. Но когда мы предложили ямщику остановиться и впрячь в карету и своих лошадей, наш возница отказался от этого наотрез, посоветовав нам позаботиться о нашей почтовой карете, битком набитой, как он сказал, серебром и золотом: ведь и она может при такой перегрузке застрять в дорожном месиве или, чего доброго, перевернуться. Хоть он и честный малый, но в этой проклятой пустыне он ни за что не может поручиться.
К счастью и к успокоению нашей совести, несколько вестфальских крестьян вызвалось за хорошую мзду поставить погрязшую карету на относительно благополучную проезжую часть дороги.
В нашей грузной почтовой карете тяжелее всего были железные обручи и втулки на колесах: драгоценности же, то бишь мои резные камни, не отягчили бы и легчайшего экипажа. Ах, кабы я ехал теперь в своей легонькой богемской карете! Так-то оно так, но меня не переставало страшить вздорное предположение почтаря, будто бы тяжесть пути вызвана перегрузкой кареты свертками золотых монет и драгоценностями. Эта небылица, как мы заметили, передавалась одним ямщиком другому. А так как наш приезд заранее возвещался подорожной, мы же из-за непогоды не могли соблюдать указанных в ней часов прибытия, то на каждой станции нас торопили с отъездом, то есть попросту выпроваживали в ночь и мокрядь, так что однажды — в темень хоть глаз выколи — с нами и вправду приключился случай, наводивший на самые мрачные размышления: ямщик ни за какие блага не соглашался везти дальше проклятую колымагу и остановился у одинокого домика на опушке леса. А домик был таков по своему виду, местонахождению и по своим обитателям, что даже и при свете сияющего дня могла взять тебя оторопь, на него глядючи. Но день, пусть даже самый серый, принес успокоение. Вспоминались добрые друзья, с которыми я еще так недавно проводил такие незабвенные часы. Я вдумывался в своеобычность каждого из них с любовью и уважением и воздавал должное их душевным качествам. Но наступала ночь, и опять мною овладевали былые страхи и опасения, и снова я чувствовал себя прескверно.
Но как ни были мрачны владевшие мною мысли в последнюю, самую непроглядную, ночь, они мигом развеялись, как только я въехал в Кассель, освещенный сотнями и тысячами фонарей. Глядя на этот избыток света, я всей душою ощутил преимущества стародавнего бюргерского уклада, благоденствие горожан, живущих за стеклом своих освещенных окон, а также обилие гостиниц и заезжих домов, всегда готовых принять под свой кров приезжего. Но мое благодушие было на время поколеблено, когда я остановил мою почтовую карету у великолепно иллюминированной, хорошо мне знакомой гостиницы на Королевской площади. Привратник мне сообщил, что свободных комнат в гостинице нет. Я не пожелал отступать. Тогда вежливо подошел к спущенному оконцу щеголеватый кельнер и на превосходном французском языке выразил сожаление, что мне не может быть предоставлена комната за неимением таковых. На это я ему заявил на чистейшем немецком, что меня крайне удивляет, что в столь большом здании, где я не раз останавливался, нельзя найти номера для иногороднего гостя, прибывшего глубокой ночью. «Так вы немец! — воскликнул кельнер. — Это другое дело», — и тут же велел ямщику въехать во двор гостиницы. Предоставив мне приличную комнату, хозяин сказал, что он твердо решил впредь не принимать ни одного эмигранта. Они ведут себя заносчиво и к тому же плохо платят: находясь в крайней беде, не зная, где приклонить свою голову, они все еще воображают, что находятся в завоеванной ими стране. Утром я распрощался с владельцем отеля по-дружески, и на дороге в Эйзенах уже не замечал такого наплыва непрошеных гостей.
Мой приезд в Веймар тоже не обошелся без приключения: дело в том, что я прибыл уже после полуночи, и тут разыгралась семейная сцена, которая в каком-нибудь романе могла бы развеять и потопить в веселье и смехе самый темный житейский сумрак.
Я нашел дом, мне предназначенный моим государем, уже перестроенным, приведенным в порядок и частично даже пригодным для жилья, но не настолько, чтобы вовсе лишить меня удовольствия участвовать в его достройке и отделке. Члены моей маленькой семьи были здоровы и веселы, но когда дело дошло до пересказа событий, то райское наше житие, в каковое они уверовали, лакомясь сластями, присланными им из Вердена, весьма и весьма контрастировало с невообразимыми тягчайшими испытаниями, выпавшими на нашу долю. Отрадно было, что наш тихий домашний круг обогатился и приумножился благодаря ставшему членом нашей семьи Генриху Мейеру — другу дома, художнику, знатоку искусств и верному сотруднику, принявшему живое участие в наших трудах поучающим словом и практической деятельностью.
Веймарский придворный театр существовал с 1791 года: лето тогдашнего и текущего нынешнего года он гастролировал в Лаухштадте и там, благодаря частому исполнению в большинстве своем высококачественных пьес, достиг изрядной сыгранности труппы. Таковая в основном состояла из актеров ансамбля, руководимого Джузеппе Белломо: все хорошо знали друг друга по совместным выступлениям на театральных подмостках. Имелись в труппе также и молодые актеры, частию уже с известным стажем, частию же еще только многообещающие новички. Эта артистическая молодежь неплохо заполнила брешь в былой труппе Белломо.
В те годы еще существовала одностильность актерского ремесла, дававшая возможность гармонического сотрудничества актеров из разных театров: драматических, — преимущественно из северной Германии, оперных — предпочтительнее из южной. Публика была ими довольна. Так как я уже и тогда был причастен к управлению театром, мне доставляло удовольствие потихоньку прикидывать, какого направления должна в дальнейшем придерживаться дирекция театра. Я вскоре осознал, что техника игры, основанная на подражании, ни к чему другому не приведет, как только к нивелировке театральной практики и к рутине. Нам недоставало того, что я про себя называл грамматикой, которую необходимо усвоить, прежде чем перейти к риторике и поэзии. Так как я думаю подробнее вернуться к этой теме и не хочу разбивать мое пространное рассуждение на малые кусочки, скажу только одно: что я поставил себе цель изучить именно эту технику, почерпающую все из прошлого и старающуюся свести все к отдельным ее составным частям и частным случаям, не посягая на какие-либо обобщения.
Мне очень пошло на пользу, что я начал задуманную работу с рассуждения о преобладавшем тогда на сцене так называемом естественном или разговорном штиле, который сам по себе достоин всяких похвал, коль скоро он — на уровне истинного искусства — воссоздает как бы вторую действительность, но отнюдь не в тех случаях, когда исполнители предстают перед публикой, так сказать, «в натуре», предполагая, что тем самым они уже сотворили нечто достойное полного признания и поощрения. Этим-то их влечением к полной простоте и непринужденности я и воспользовался в моих целях. Мне было даже по душе, что актеры умеют так свободно пользоваться своими прирожденными данными, с тем, однако, чтобы в дальнейшем подчинить свою игру известным законам и правилам, постепенно достигнуть более высокого уровня сценической культуры.
Но об этом не позволю себе здесь говорить подробнее, поскольку то, что было нами сделано и достигнуто, развивалось, как сказано, постепенно, изнутри и, значит, должно было бы излагаться в строгой исторической последовательности.
Тем более я обязан хотя бы кратко упомянуть об обстоятельствах, наиболее благоприятствовавших успеху вновь возникшего молодого театра. Иффланд и Коцебу как раз переживали тогда лучшую пору своего цветения. Их пьесы, простые и доходчивые, были направлены частию против тупого мещанского самодовольства, частию же — против беспутной вольности нравов. И то и другое умонастроение отвечало духу времени и пользовалось шумным одобрением публики. Некоторые пьесы исполнялись прямо по рукописи, обдавая зрителей живым ароматом мгновения. Захватывающая, счастливая одаренность Шредера, Бабо, Циглера немало содействовала отрадному впечатлению от спектаклей. Бретцнер и Юнгер (и они действовали в одно и то же время) предоставляли простор беззаботному веселью. Хагедорн и Хагемейстер, таланты, не выдержавшие испытания временем, тоже работали на потребу дня, и если их пьесы не вызывали восторгов, то все же охотно посещались как любопытные новинки. Желая духовно приобщить массовых потребителей пьес не ахти какого достоинства к большому искусству, мы знакомили публику с театром Шекспира, Гоцци и Шиллера. Отказавшись от дурной привычки ставить чуть ли не каждую мало-мальски сносную драматическую новинку, чтобы вскоре предать ее забвению, мы стали тщательнее отбирать пьесы для очередных постановок, тем самым составляя репертуар, продержавшийся до настоящего времени. Не хочется остаться в долгу перед человеком, который столь многим помог нам поставить на ноги наше театральное заведение. Я говорю о Ф.-Й. Фишере, уже немолодом актере, в совершенстве владевшем сценическим мастерством, человеке скромном и покладистом, не возражавшем против исполнения эпизодических ролей, в его исполнении становившихся значительными. Он привез с собой из Праги несколько артистов, придерживавшихся его взглядов и убеждений, и прекрасно сошелся с местными актерами, благодаря чему в театре установились мир и покой.