Так вот мы и жили, наводя порядки и беспорядки, что уберегая, а что, напротив, уничтожая, тратясь на покупки и грабя что попадется под руку. Такой образ поведения всего губительнее для воина в военное время. Он играет роль то дерзкого насильника, то кроткого миротворца, привыкает к пышной фразе, дерзает внушать людям, находящимся в безвыходном положении, лживые надежды и неоправданную бодрость. Отсюда возникает совсем особый вид лицемерия, отличный от поповского, царедворческого и всякого иного.
Не могу не упомянуть об одном достойнейшем человеке. Я часто вспоминаю о нем, хотя видел его лишь однажды на расстоянии — за тюремной решеткой. То был почтовый смотритель из Сент-Мену. Он имел несчастье попасть в плен к пруссакам. Любопытствующие посетители тюрем его не смущали. Казалось, он совершенно спокоен, хотя судьба его висела на волоске. Эмигранты твердили, что он заслужил тысячу смертей, и не переставали докучать высшим инстанциям юстиции. Но к чести высоких судейских чиновников нужно сказать, что они в данном случае, как и во многих других, хранили должное спокойствие, полную неприступность и подобающее беспристрастие.
4 сентября.
В наших палатках весь день царило оживленнейшее общение: уходили одни, приходили другие. Было о чем порассказать, что обсудить и что предать осуждению. Положение дел постепенно прояснялось. Все сходились на том, что надо как можно скорее прорваться к Парижу. Крепости Монмеди и Седан были нами оставлены в тылу нетронутыми, так как считалось, что их ничтожные гарнизоны не представляют для нас опасности.
Лафайет, недавний кумир французской армии, вышел из игры и, страшась возмездия, предался противникам, однако последние обходились с ним как с врагом. Дюмурье, в бытность свою министром, показал себя неплохим стратегом, но не прославился ни в одном походе и, возведенный теперь на пост главнокомандующего всей французской армии прямо из канцелярии министерства, многим казался как бы ярким примером общей растерянности и неразберихи. Но, с другой стороны, приходили вести об имевших место во вторую половину августа печальных событиях в Париже, где, вопреки манифесту герцога Брауншвейгского, король был арестован, лишен престола и признан преступником. Но особенно подробно мы все же обсуждали наши ближайшие военные операции.
Поросшая лесом горная цепь, именуемая Форс-д’Аргон, принудившая реку Эр течь с юга на север вдоль всей этой местности, высилась прямо перед нами, сковывая дальнейшее наше продвижение. Все говорили об Илеттах, важнейшем перевале между Верденом и Сент-Мену. Почему мы его не занимаем, почему уже не заняли его, касательно этого мы не могли столковаться. Знали мы только то, что им овладели было эмигранты, но не смогли его удержать. По слухам, на защиту перевала направились войска гарнизона сдавшего нам Лонгви. И туда же послал часть своих войск Дюмурье через немалые просторы, отделявшие их от перевала, чтобы его укрепить и заодно защитить правый фланг его же позиции близ Гранде, тем самым уготовляя новые Фермопилы для пруссаков, австрийцев и эмигрантов.
Мы уже не скрывали друг от друга, что наши ауспиции заметно ухудшились и что армии, коей надлежало неустанно рваться вперед, теперь пришлось бы разве что спуститься вниз по Эру и попытать свое счастье с противником, укрепившимся в горных ущельях перевала. Надо было еще радоваться, что Клермон был отбит у французов гессенцами, действовавшими на подступах к Илеттам; даже если б они не овладели ими, это все же изрядно побеспокоило неофранков.
6 сентября.
Исходя из этих соображений, наш лагерь был перенесен за Верден. Ставка короля находилась в Глорье (в Славном), ставка герцога Брауншвейгского — в Регре (в Прискорбном), что давало сотни поводов для веселых каламбуров. В первую из двух резиденций меня занес досадный случай. Полк герцога Веймарского должен был дислоцироваться близ Жарден-Фонтена, неподалеку от городка того же наименования и реки Маас. Мы счастливо выбрались из города, втерлись в колонну неведомого нам полка и некоторое время следовали за ним, хотя и видели, что очень отдаляемся от места назначения. Но что поделаешь, дорога была слишком узка, чтобы выбраться из колонны, не свалившись в придорожную канаву. Мы смотрели направо и налево и, не встречая ничего похожего, спрашивали встречных, не получая ответа. Видимо, и они ничего не знали, и это их злило и удручало. Наконец, поднявшись на пологий холм, я увидел внизу, по левую руку, долину, которая в другое время года могла бы показаться даже красивой, — живописное местечко с дворцом довольно внушительного вида; к нему — о, счастье! — вел удобный проспект, мягко спускавшийся по зеленому склону. Я незамедлительно велел выбраться из вязкого месива колеи на спасительную аллею, потому что увидел, как внизу снуют офицеры и вестовые и как к разным крыльцам одна за другой подъезжают кареты, а также фургоны с провиантом, приносятся и портшезы. Как я сразу предположил, это была Глорье, резиденция короля. Но и здесь мне не могли объяснить, где находится Жарден-Фонтен. Наконец мне повстречался спасительный ангел в лице господина фон Альфенслебена, дружескими услугами которого я пользовался и прежде. Он объяснил мне, как попасть в Жарден-Фонтен: надо-де ехать долиной, проселочной дорогой, свободной от движения войск, до самого города, потом податься влево — там тебе и откроется сей Жарден.
Я так и поступил и вскоре увидел место расположения наших палаток — всё, однако, в ужасающем состоянии. Люди тонули в бездонной грязи, петли палаток рвались одна за другой, полотно обрушивалось на головы и плечи тех, кто искал под ними спасение. Вдосталь этим насытившись, мы решили наконец перебраться в само местечко. Что касается меня и еще нескольких офицеров, то мы обрели хозяина в лице благодушного, веселого шутника, прежде служившего поваром в Германии. Он содержал свой двор и дом в образцовом порядке и принял нас радушно. В нижнем этаже его домика нашлись для нас светлые комнаты, камин и все, в чем мы нуждались.
Свита герцога Веймарского кормилась с государевой кухни. Но наш добрый хозяин упросил нас отведать блюда его приготовления. И действительно накормил нас превкусным обедом, от которого мне, однако, сделалось так худо, что и я мог бы подумать об отравлении, если б вовремя не вспомнил о чесноке, придавшем его блюдам вкус, быть может, и замечательный, но на меня всегда оказывавшем вредное действие даже в самых малых дозах. Дурнота вскоре прошла, но я по-прежнему предпочитал немецкую кухню, хоть сколько-нибудь прилично приготовленную.
Когда пришла пора проститься, наш хозяин, пребывавший в прекраснейшем настроении, всучил моему слуге обещанное письмо в Париж, к его сестре, каковую он особливо рекомендовал нам. После обмена обычными в таких случаях речами он добродушно прибавил: «Да нет, туда-то ты не дойдешь».
11 сентября.
Итак, после нескольких дней благопристойной жизни нас снова погнали в мокрядь и в холод. Путь наш вел к горной цепи, к той, что служит водоразделом Маасу и Эру и заставляет эти реки течь на север. Терпя несчетные лишения, мы добрались до Маланкура, где нас ждали пустые погреба и кухни без дров и стряпух. Мы были рады уже тому, что можем поглощать прихваченные нами закуски на сухой скамье, под прочной крышей. Устройство самих домов мне понравилось; оно свидетельствовало о скромном семейном уюте; все было просто, отвечало их потребностям и достатку. Этот мирный покой мы нарушили и продолжали нарушать. Поблизости раздался отчаянный крик о помощи. Мы поспешили туда, сами подвергаясь опасности, и на какое-то время пресекли бесчинства. Удивительным было лишь то, что нищие и раздетые грабители, из рук которых мы вырывали похищенные плащи и рубашки, нас же обвиняли в бессердечии: мы не позволяем-де им прикрыть свою наготу, заступаясь за своих же врагов.
Но нам случалось выслушивать и более странные нарекания. Вернувшись в дом, в который нас поселили, мы застали у себя давно нам знакомого эмигранта. Мы встретили его как нельзя радушнее, и он не отказался разделить с нами наш скромный ужин. Но мы не могли не заметить, что его что-то тяготит, не дает ему облегчить свое сердце, что его гнетут какие-то заботы, которые заставляют его время от времени бормотать невнятные проклятия. Когда же мы, памятуя о нашем давнем знакомстве, постарались пробудить в нем былое доверие, он взволнованно заговорил о жестоком обращении прусского короля с французскими принцами. Удивленные, можно сказать, даже пораженные его заявлением, мы попросили его высказаться яснее. И тогда услышали, что король, выступая из Глорье, не надел плаща, невзирая на проливной дождь, ввиду чего и принцы были вынуждены отказаться от одежды, которая защитила бы их от непогоды. Наш маркиз не мог смотреть на их высочеств, столь легко одетых, промокших до нитки и насквозь пропитавшихся сыростью, стекавшей вниз по их платью. Будь это только возможно, он отдал бы свою жизнь, чтобы усадить их в сухую карету, их, с коими связаны все упования, все мечты о счастии отечества. И это их-то, привыкших сызмальства к совсем иному образу жизни!