Изменить стиль страницы

27 февраля действительно на Невском и прилегающих улицах начал стекаться народ; как всегда, преобладали рабочие, но было более, чем обыкновенно, праздношатающихся, любопытных посмотреть, чем Протопопов удивит. Настроение улицы было, как всегда в этих случаях, повышенное, но отнюдь не грозное. Классовой злобы тогда еще не было, как уже сказано, почти все слои общества разделяли неудовольствие против Протопопова, и в толпе между людьми, судя по их наружности, принадлежащими к самым разнообразным классам общества, велись мирные разговоры.

Вот на углу Невского и Садовой стоит какой-то странного вида субъект, одетый не то в пальто, не то в халат; шапки на нем нет, глаза блуждают, он, как-то нелепо разводя руками, что-то бормочет. Несомненно, душевнобольной.

— Батюшки, — говорит какая-то старушка, — еще беды натворит. Городового бы кликнуть, пусть отведет в полицию.

— Что ты, бабушка, перекрестись! Городового? Разве не знаешь, кто он такой? Это наиглавнейший министр, сам Протопопов.

Кругом смеются. Словечко подхватывают.

— Так вот он каков!

— Ай да министр!

— Господин городовой, — вежливо дотрагиваясь до фуражки, подходит к городовому студент, — позвольте вас спросить.

Тот козыряет.

— Этот господин, — он указывает на больного, — правду говорят, что это новый министр?

Городовой свирепеет. Толпа хохочет.

— Проходите! проходите, господа!

Везде наряды полиции, отряды казаков шагом двигаются взад и вперед. Это не нарядные гвардейские казаки, которых привыкли видеть петроградцы, а какие-то не то солдаты, не то мужики в обтрепанных казакинах.

— Тоже воинство!

— Щелчком перешибем!

— Одно слово, протопоповская гвардия!

— Проходите! проходите, господа!

Но над городовым трунят, напирают. Городовые, сперва сдержанные, мало-помалу выходят из себя. Околоточные сперва просят, урезонивают, потом ругаются. И в толпе слышны уже грозные окрики, ругань. Толпа волнуется, делается агрессивнее, казаки уже не шагают, а рысью носятся взад и вперед, конями напирая на людей.

— Черти проклятые!

— Стыдно идти против своих!

— Драться с немцами не умеют, а своих давят!

Кто-то пытается говорить речь, но от гула не слышно.

К концу Невского, ближе к вокзалу, толпа стоит стеной и все увеличивается. Полиция выбивается из сил, неистовствует. Возбуждение толпы растет. Казаки работают нагайками — тщетно. Теперь уже чувствуют какое-то дикое возбуждение, ненависть, которая охватывает и посторонних. Толпа ревет, слышны глухие удары, звук разбитых окон.

— Шашки вон! — раздается команда. И вдруг — выстрел ли, удар ли. От гула толпы не разберешь. И какой-то полицейский как-то нелепо вскидывает руками, приседает, выпрямляется и как сноп падает. Толпа внезапно замерла.

— Ура! — раздается жидкий голос.

— Ура! — ураганом вторят тысячи голосов.

Рев, гул, все заволновалось, смешалось. Казаки вперемежку с толпой, толпа гогочет, ревет. Что происходит — разобрать нельзя.

Я кое-как протискиваюсь, сворачиваю на Надеждинскую. Чем дальше от Невского, тем меньше народу. Около Бассейной вид улицы как всегда, как будто на Невском ничего не произошло.

Обгоняет меня группа молодежи.

— Здорово! — говорит один.

— А ты видел, как он грохнулся!

— Так им, мерзавцам, и нужно!

— Вы с Невского? — спрашивает меня какой-то старик.

— Да.

— Правда, что там убивают городовых?

— Вздор! — отвечает за меня другой прохожий и останавливается. — Не городовых убивают, городовые калечат народ.

— Уже много убитых, — говорит другой.

Около нас собирается группа. Никто не слушает, что говорят, не расспрашивает; все уже все знают.

— Одних убитых восемьсот…

— Гораздо больше!

— Все войско перешло к народу…

— Преображенцы уже вчера перешли…

— Вздор-с! — строго говорит отставной капитан.

— Не вздор-с, а правда. Мне пер…

— Преображенцев тут нет…

— Нет, есть!

— Это только запасная рвань…

— Все равно преображенцы.

Капитан сердито пожимает плечами и уходит.

— Не любишь! — ехидно говорит юноша в форме телеграфиста.

Я иду дальше. Группа за мной растет.

Вечером вид улицы был как всегда.

В городе говорили о происшедшем, но как о незначительном. Кое- кто волновался, но никто еще не предполагал, что выстрел на Невском по своим последствиям был роковым.

Стадо без пастуха

Утром, когда я подошел к окну, улица была запружена унылой серой толпой. Я вышел на улицу. Это были запасные, вылезшие на свет Божий из своих угрюмых казарм. Небритые, неумытые, с заплывшими серыми лицами, в небрежно накинутых серых ветхих шинелях, в потертых серых папахах, они напоминали громадное стадо баранов, застигнутое непогодой в степи. Сбившись вплотную в одну кучу, прижавшись друг к другу, стадо стоит, и стоит неподвижно, пока буря не стихнет и чабан его не погонит дальше. Ясно было, что все эти темные, серые существа не понимали, что происходило, были сбиты с толку, растерялись, не знали, что такое приключилось. Беда ли стряслась над ними, или счастье улыбнулось? В глазах их был страх, безотчетный и тупой.

И, глядя на них, становилось больно и жутко. Живые это люди или кошмарные призраки?

Я пытался заговорить с одним, с другим — со многими. Смотрят на вас тупо, с опаскою, отмалчиваются или, если заговорят, отвечают нехотя, односложно, глухо, точно спросонья. Смотря не на тебя, а куда- то в пространство осовелым взглядом, от которого становится тоскливо на душе.

Вдали изредка доносятся выстрелы, то одиночные, то залп, и опять все смолкает. Тихо и на улице. Ни разговоров, ни шума экипажей не слышно. Кругом мертвая тишина.

— Где это стреляют?

Пожилой запасный мертвым взглядом окинул меня, что-то хотел сказать, тяжело вздохнул и отошел.

Вдали послышался точно звук швейной машины.

— Пулемет, — заметил раненый с рукой на перевязи.

— Барин! — глухим голосом спросил запасной. — А что нам за это будет?

— За что, братец?

Он не ответил.

— Вестимо, за что, — подхватил молодой новобранец, по повадкам из городских. — За бунт! — вызывающе крикнул он. Он запнулся на слове.

— Что ты, что ты, дурак, — испуганно сказал другой. — Перекрестись! Рази мы бунтуем? Мы ничего, наше дело сторона.

— Нечто бунтовать можно?

— Мы из деревни, не городские, — послышалось из толпы.

— Ладно, толкуйте.

— Мы только вышли посмотреть.

— По головке тоже не погладят!

— Дедушка, — задорно крикнул фабричный, — ведь сам знаешь, а спрашиваешь! По уставу вашему брату за бунт расстрел, — и рассмеялся.

— Эх вы, горе-воины, что носы повесили? Начальства испугались? Рази не видите, что наша взяла?

Я пошел по направлению к Кирочной, оттуда до Таврической и дошел до Суворовского проспекта. Все та же растерянная серая масса, все те же ошалелые, недоумевающие лица, все тот же немой вопрос: «Что нам за это будет?»

Проходит час за часом, а серое стадо стоит и стоит, все так же неподвижно. Хоть бы чабан разогнал это охваченное параличом стадо.

Автореволюция

К вечеру серая толпа рассасывается, и внешний вид улицы постепенно становится другим. Везде пестрые толпы народу, везде оживление и опять и опять толпы людей. Шум, гам, грохот автомобилей, грузовых моторов. Группы озабоченных, досель невиданных людей, не то солдат, не то рабочих, спешат во все стороны; на них высокие сапоги, кожаные куртки, котелки, форменные папахи. Почти у всех ружья и обоймы с патронами; они снуют повсюду, топчутся на месте, жестикулируют, что-то кричат, что-то ищут, зорко оглядываются. Идут и в одиночку, и по два, и по три, группами, целыми толпами. Останавливаются, постоят, молча маршируя, и вдруг без видимой причины бросаются вперед. Очевидно, «объекта», как говорил американец, пока не видно и они его ищут.

Вот по улице мечется какой-то бритый, восточного типа, холеный субъект; вооружен он с ног до головы; он кричит, машет саблей, направляя острие ее время от времени куда-то в пространство, — так изображают героев, ведущих людей в бой, на лубочных картинах. Он что-то кричит и отдает какие-то приказания. Выглядит он нелепо и отвратительно. На него никто не обращает внимания; никто над ним не смеется. Говорят, что в психиатрических больницах душевнобольные не обращают внимания на самые бессмысленные действия других больных — каждый из них настолько занят собственным бредом, что бреда другого не замечает.