Изменить стиль страницы

В Благовещенске у нас для приисков были заготовлены большие партии муки. Получаем телеграмму: «Вывоз провианта из Благовещенска воспрещен». Телеграфирую: «Вероятно, запрещен за границу; разъясните властям, хлопочите о разрешении». Отвечают: «Хлопочите Петербурге тут резонов не принимают». Еду в Военное министерство. Говорят, обратитесь в Департамент торговли и мануфактур. Там говорят, — обратитесь в Военное министерство. Бросался я налево и направо — везде один ответ: «Нас это не касается». На всякий случай поехал к министру государственных имуществ Тимирязеву 54*, которого прежде не знал.

— Нас это не касается, — говорит он.

— Мы подчинены, — говорю я, — Горному департаменту, то есть Вашему Превосходительству, поэтому прошу вас, телеграфируйте генерал — губернатору 55*.

— Но я не знаю, какими он руководствуется соображениями. Нужно сперва списаться с ним.

— А пока рабочие взбунтуются, перемрут от голода или придут в тот же Благовещенск, и их будут вынуждены питать той же мукой. А в результате хлеб будет съеден, золота не будет и тысячи людей зря пострадают.

Тимирязев, не в пример многим министрам, был умный и живой человек и понял.

— Все, что вы говорите, — сказал он, — так очевидно, что — простите! — вашей жалобе безусловно верить не могу. Что-нибудь да не так.

Я предъявил ему всю переписку.

— Чем же такую несообразительность объяснить? — в недоумении, просто спросил он. Я молчал.

— Говорите откровенно, не стесняйтесь.

— Глупостью, — сказал я.

Тимирязев с удивлением посмотрел на меня, кивнул в знак согласия головой и, не говоря ни слова, сам написал телеграмму.

Вывоз разрешили.

Не могу не рассказать еще один случай чиновничьей мудрости: на наших Амгунских приисках телеграфа не было. Телеграммы из Никольска доставлялись летом — пароходом, зимою — на собаках, то есть приходили тогда, когда надобность в них уже миновала. Мы предложили Главному управлению почт и телеграфов построить линию на наш счет, содержать телеграфистов и, кроме того, оплачивать каждую телеграмму по тарифу. Предложение наше в принципе нашли приемлемым, приказали явиться через неделю за окончательным ответом. Являюсь.

— Обсудив ваше предложение, мы встретили препятствие. Жизнь на приисках очень дорога, штатного жалованья чиновнику на жизнь не хватает.

— Мы согласны платить в размерах, какие укажете, — говорю я.

— Это другое дело. Прошу через две недели заехать для получения окончательного ответа.

Являюсь.

— Обсудив ваше предложение, мы встретили препятствие. Если увеличить жалованье служащим на Амгунской станции, то все чиновники в других приисках, где уже станции есть, тоже потребуют прибавки.

Продолжать сказку о белом бычке не стану, скажу только, что ездил я бесконечно и всегда, «обсудив дело всесторонне», встречалось препятствие. Наконец это, видно, надоело самому начальству.

— Что вы, — спросил меня сердито главный начальник, — Америку, что ли, хотите из Сибири сделать? Неужели без телеграфа обойтись нельзя? Обходились же до сих пор.

Тост за будущую победу

Наконец начала поступать информация с театра войны. В Маньчжурии, в передовом отряде Ренненкампфа и, если хорошо помню, у генерала Засулича 56*, были столкновения и бои, но главные силы в дело пока не вступали. Ожидали подкрепления из России, устраивали позицию. Настало нескончаемое «лаояновское сидение». Сидение это длилось месяцами. Пресловутое куропаткинское «терпенье, терпенье и терпенье» оказалось не просто фразою. Но Петербург этим «терпеньем» особенно не тяготился. О войне, которая была так далеко, думали мало, разве те, у которых были близкие. Но приятное ожидание побед все же щекотало нервы. Игра на бирже шла по-прежнему. Кафешантаны, кабачки, театры и рестораны были переполнены. Пропаганда тоже оживилась, и Охранное отделение работало не покладая рук. Газетные сообщения о наших неудачах внимания наверху не привлекали. Публика их в течение нескольких дней обсуждала, а потом забывала.

— Ничего, в двенадцатом году Кутузов тоже долго избегал дела. Дойдут до Лаояна — тут и покончат. Все это вздор! Выпьем за будущую нашу победу! — И чокались.

Но время шло, и в столице начали циркулировать разные слухи, с фронта начали приходить плохие новости. Японская артиллерия куда лучше нашей; у нас не хватает карт; распоряжения Куропаткина туманны. Больше всего он заботился о своей репутации. Засуличу приказано «избегать боя, но действовать по обстоятельствам…». Если ввяжется и будет неудача, виноват будет он — зачем ввязался. Отступит — опять виноват, потому что ведь приказано действовать по обстоятельствам! Убит сын губернатора Зиновьева и еще несколько из офицеров гвардии. Ранены несколько моих знакомых. В фельетоне «Нового времени» промелькнуло имя сына. «У такой-то деревни, — писал корреспондент, — я видел печальную картину: несли корнета барона Врангеля, сраженного солнечным ударом». Только через несколько недель мы узнали, что он поправился.

Наконец пришла телеграмма о большом сражении у Лаояна. Все идет, как и ожидали, прекрасно. И вдруг сообщение, которое заставило усомниться. Уже после войны, из записок иностранного агента при японском главном штабе, оказалось, что японская армия потерпела сначала поражение, но Куропаткину причудилось, что японцы его обходят, и для предосторожности сам отступил. И наша победа обратилась в поражение 57*. Потом опять поражение и опять…

От сына мы долго никаких известий не имели. Узнав, что в Петербург привезли раненого подполковника Энгельгардта, я поехал к нему узнать, не знает ли он что-нибудь о сыне.

— Точно ничего сообщить не могу, — сказал он. — Его в госпиталь привезли, как раз когда меня увозили, и я не успел спросить, как он.

Только через несколько недель мы узнали, что у нашего сына было что-то не в порядке с легкими. Через некоторое время его эвакуировали в Петербург.

«У него абсолютно нет воли»

То, что мы от него узнали, было неутешительно: армия была превосходна, дрались как львы, но высшее начальство было бестолково, и ему не доверяли. Забота о раненых была недостаточной. В приемном покое, где вначале находился мой сын, ни врач, ни даже фельдшер ни разу не появились. Врачей больше всего занимали слухи о беспорядках в стране, фельдшера были, как правило, нетрезвы.

— Я не умер только благодаря одному из моих казаков. Он меня сюда доставил и оставался со мной в течение пяти недель, не отходя от меня, как сторожевая собака. Но в центральном госпитале под наблюдением высшего начальства все было прекрасно, даже роскошно.

В армии идет сильная пропаганда. Везде разбрасывают листовки, но пока, к счастью, их используют только на сигареты. Японские солдаты тоже дерутся как львы. Их армия прекрасно организована, и порядок в ней образцовый.

Ежедневно вечером я заезжал к Дохтурову, и он за картою мне подробно объяснял ход операций. Все, что на войне происходило, его удручало. Несколько раз Государь его вызывал к себе, и каждый раз он из дворца возвращался все более и более в мрачном настроении.

— Для отчаяния действительно есть причины. Государь очень хорошо осведомлен о событиях на фронте и отдает себе полный отчет в том, что происходит, но совершенно не в состоянии принять никакого решения. Он находится во власти какого-то паралича воли, его действия не управляются здравым смыслом, но чьими-то намеками, какими-то симпатиями… Но кто может в этом разобраться? Ясно только одно — править он не способен. Все это приведет к какой-то катастрофе, избежать которой невозможно. Я предпочел бы умереть, чтобы не видеть этого позора.