Изменить стиль страницы

— Хорошо, хорошо, — сказал князь, — я подумаю. — И подал полковнику руку: — До свидания.

Тот откланялся:

— Смею просить, Ваше Сиятельство, это сделать, если возможно, скорее.

— Хорошо, хорошо.

Тот ушел.

— Вот пристал, — сказал Щербатов. — Надоел.

— Да зачем же ты, Саша, медлишь? — вмешалась княгиня. — Назначь кого-нибудь, и кончено.

Князь начал теребить свой ус, и нечаянно взгляд его остановился на мне.

— Вы ищете дела. Отлично, назначаю вас.

— Полно, — сказала княгиня. — В его годы! Его никто и слушать не станет.

Но он уже закусил удила и скоропалительно, как всегда все делал, тут же послал приказание, чтобы на другой день антрепренеры явились к нему.

— Я этим полячкам завтра страху нагоню. Будьте завтра в десять утра у меня, и увидим, будут ли его слушать. Но только наденьте вицмундир, чтобы казаться солиднее, а то все еще на гимназиста похожи.

Когда я на другой день явился, он поместил меня в комнату рядом и велел сидеть, пока не позовет. Дверь оставил открытой.

Пришли антрепренеры, от страха чуть живые. В то время в Польше губернатор был страшная сила, а с Щербатовым, который корчил Муравьева, знали, шутки порой были плохи. И он начал их разносить и мало-помалу вошел в роль и не на шутку сердился. Несчастные антрепренеры тряслись, краснели и бледнели. Наконец он смилостивился.

— Чтобы этому безобразию положить конец, я назначаю заведующим… — и опять увлекся; по его словам, я в театральном деле был специалист, чуть ли не убеленный сединами. И вдруг остановился и подбежал к дверям. — Барон, пожалуйте сюда. — Вошел я, и сцена, полагаю, вышла комичная.

— Назначаю вас заведующим театром, — обратился ко мне Щербатов. — Знаю вашу твердость и уверен, что вы сумеете поставить дело; подробные инструкции будут вам даны своевременно, а вы, господа, — и он пригрозил антрепренерам пальцем, — можете идти.

Когда они вышли, князь расхохотался.

— Вы бы хоть стариком загримировались. Но ничего, после моего предисловия будут вас слушаться. Только помните: твердость, твердость. Раз что приказали — кончено, никаких.

Я напомнил князю об обещанной инструкции.

— Инструкцию? Какая там инструкция?

Но, вероятно, вспомнив об анекдоте, как на такой же вопрос Бенкендорфа о корпусе жандармов Николай Павлович вынул свой носовой платок и сказал, что вот тебе, мол, инструкция, вытирай этим слезы несчастных; Щербатов показал мне кулак — вот, мол, инструкция.

— Держите их так. А мой совет — прежде всего воспретите вход за кулисы.

Я с этого и начал. Этим, конечно, все ухаживатели за актрисами были недовольны и все обращались ко мне, прося только для них одних «сделать исключение». Но я был непреклонен как скала. Моей твердостью я не преминул похвастаться князю. Князь расхохотался.

— Вы только не переоценивайте своих сил. Иван Иванович огорчен, что вы туда его не пускаете; он на вас, кстати, просит повлиять.

— Что же вы ему сказали?

— Обещал с вами переговорить.

— Помилуйте, князь. Или всех пускать, или никого. Вы же мне сказали, «раз приказано, кончено».

— Да, да. Никого не пускайте, и баста.

Через несколько дней приехал в театр командир гусарского полка и хотел пройти за кулисы; его не пустили; он обиделся и поехал на меня жаловаться князю. Вскоре прикатил обратно с карточкой Щербатова, на которой значилось: «Пропуск за кулисы разрешаю». Я велел его пропустить, но заявил князю, что от заведования отказываюсь.

— Напрасно. У вас все хорошо получается. Я вами очень доволен.

— Но я вами не доволен.

Щербатов засмеялся. Я своего в конце концов добился, и он назначил другого временного директора.

Вскоре князь приказал мне устроить на границе губернии встречу архиепископу, «со всеми царскими почестями», добавил он. Устроить это было довольно трудно, так как православного населения в провинции не было, а предложение полиции — привезти на границу местных поляков и евреев, чтобы они играли роль православных, — вызвало у меня чувство отвращения. Я обратился к местным военным властям, чтобы они разрешили мне пригласить русских солдат, среди них мы разместили русских чиновников, их детей и членов их семей и в конце получили то, что требовалось: празднество вполне удалось.

Проверка сумасшедшего дома

Как-то, получив запрос из канцелярии медицинского управления, князь послал меня инспектировать больницу для душевнобольных. Я не в состоянии забыть эту поездку. До этого я видел только лечебницу «Шарите» в Берлине, что произвело на меня неизгладимое впечатление. Эта лечебница в то время считалась образцом, она была лучшей в Европе. Директор ее, Гризингер, был одним из первых, кто начал лечить душевнобольных не силой, а мягкостью и предоставлением больным по возможности наибольшей свободы. Эта лечебница была организована, если угодно, почти как нормальный дом, чтобы ничто не напоминало больному человеку о тюрьме. Больные были одеты как обычно одеваются люди, и им позволено было делать, что они хотят, словом, их содержали в максимально нормальных условиях. Из-за этого больного часто невозможно было по поведению и выражению лица отличить от здоровых. Несмотря на это, атмосфера в этом месте, где собрано было так много нездорового, была угнетающей и, пробуждая какой-то интуитивный ужас, заставляла думать и чувствовать не по- обычному.

Однажды, когда мы шли с профессором клиники «Шарите» по широкому и хорошо освещенному коридору, на одной стороне которого были расположены и палаты, и общие комнаты для пациентов, мы заговорили о независимости мысли от окружающей среды и о том, насколько среда отражается на мыслях. Гризингер сказал нам:

— Мысль больного человека отражается на его внешности… — но в это время из общей комнаты для больных вышло несколько человек, и Гризингер поспешил к ним, не закончив фразы.

— Господа, — сказал один из аспирантов, — пока профессор беседует со своими пациентами, почему бы нам не попробовать определить их заболевание, согласно их внешности. Я начну… Вот этот вот страдает меланхолией…

Когда Гризингер вернулся, мы попросили его проверить наши наблюдения. Он согласился, но сказал, что хочет закончить свою прерванную мысль.

— Я сказал, что состояние сознания больного человека всегда отражается в его внешности, так? Так вот продолжаю. Такое понимание на самом деле ужасно грубый предрассудок, родившийся из предрассудков здоровых людей. Но теперь скажите мне, к какому заключению вы пришли по поводу этих людей.

Мы сказали.

Гризингер улыбнулся.

— Люди, с которыми я разговаривал, не пациенты этого заведения, это группа довольно известных писателей, которым я показывал лечебницу. Человек, которого вы определили как меланхолика, — автор юмористических произведений Хенреди, но, что еще более странно, эти наблюдательные люди, посмотрев на вас всех, сказали, что вот эти душевнобольные люди выглядят совершенно ужасно, и очень вам всем посочувствовали.

Если образцовая клиника «Шарите», в которой не было ничего пугающего, произвела на меня такое впечатление, можете с легкостью представить себе, что я пережил, отправляясь на инспекцию «желтого дома» в Калите 56*.

Я подъехал к высокому, когда-то охрой окрашенному каменному ящику, окруженному высокой каменной стеной. Долго я стучался у ворот. Из ящика доносился какой-то гул, порой раздирающий душу щемящими воплями. Наконец явился сторож и впустил меня в пустынный унылый двор, мощенный крупным неровным булыжником, совершенно лишенный всякой растительности, и повел к старшему врачу. Как я узнал впоследствии, этот старший врач был и единственным; весь медицинский персонал на 150 больных состоял из одного врача и одного фельдшера. Старший врач был древний старик, который, казалось, вот-вот от ветхости развалится; говорить он, видимо, уже разучился.

— Я имею честь говорить со старшим врачом? — спросил я.