Изменить стиль страницы

И Миша рассказал, как все было. Отец громко рассмеялся. Слава Богу, на этот раз облака рассеялись.

Меня начинают воспитывать

На другой день учитель сдержал свое слово и пошел жаловаться отцу.

Все, что происходило в доме, по крайней мере то, что касалось меня, я знал через Калину, который начинал играть известную роль.

Он был теперь в нашей семье тем, чем Константинополь для Европы. Все тянули его к себе, всем он казался необходим. Старший брат, уже получивший назначение за границу, в Бухарест, вел тонкую игру, чтобы его отпустили с ним. Старшая сестра хотела получить его в приданое. Миша, который по окончании Академии Генерального штаба собирался на Кавказ, уверял, что без Калины ему там не обойтись. Няня же мечтала изменить судьбу Калины. С тех пор как нас у нее отобрали, ее внимание переключилось на Калину, которого она хотела сделать дворецким. Отец тоже об этом думал. «Чумазый» старел, и его скоро придется заменить. Но Калина, как отец повторял часто, был слишком худ, в нем не хватало «представительности». Чтобы исправить это, няня теперь поила Калину молоком, как будто он был теленком, которого готовили на мясо.

Понятно, что для меня дружба с таким сильным человеком была настоящим кладом.

Отец, выслушав жалобу учителя, вспомнил испытанное патентованное средство улучшения николаевских времен и решил меня высечь. Но учитель доложил, что теперь это даже в казенных заведениях выводится, а наукою доказано, что исправлять возможно только нравственным воздействием. В Европе, сказал учитель, следуя этому методу воспитания, добились удивительных результатов.

Это мнение знающего специалиста было принято во внимание, и собрано совещание из сведущих людей под председательством отца, состоящее из сестры Веры и Ехиды.

— Так вы уже попробуйте этим нравственным воздействием, — сказал отец. — Я в этих делах ничего не смыслю, да и времени на эти нежности у меня нет. Ты, Верочка, хотя и неопытна, но ты у меня умная; к тому же тетя Ида тебе поможет. Слушайся ее.

И Ехида, эта старая дева, которая никогда с детьми не имела раньше дела, принялась за мое моральное перевоспитание моральным воздействием.

Первое мероприятие (вы думаете — дать мне стол для занятий? — нет, это было бы баловство!) — было вызвать няню и заявить ей, что впредь ей ко мне ходить запрещается, так как она своим баловством меня портит; но этот номер не прошел.

— Не говорите глупости, — только и сказала няня и вышла из комнаты. Уроки езды были отменены.

Это, конечно, ни к чему не повело, так как взамен их стола не дали и дежурств при женихе не отменили.

Попробовали другое.

По совету известной ханжи Татьяны Борисовны Потемкиной 39*тетка стала без устали таскать меня по церквам и во время чтения Евангелия ставить под священною книгою; она уверяла, что «очень помогает», но увы! на меня и это воздействия не имело. Напротив, я все более озлоблялся. Были минуты, когда я серьезно мечтал прикончить Ехиду. Возможно, что это бы и случилось, не будь Калины; он меня отвлек от этого, пристрастив к петушиным боям.

Петушиные бои

Я хочу познакомить читателя с еще одной страницей старого Санкт- Петербурга.

Его Высокопревосходительством, господином обер-полицмейстером града Санкт-Петербурга петушиные бои 40*были наистрожайше запрещены, но — с благосклонного соизволения господина частного пристава — процветали. Происходили они по воскресеньям в деревянном доме на Знаменской улице; там, в довольно поместительной зале с утра собирались мелкие чиновники в фризовых шинелях с физиономиями, на которых без вывески можно было прочесть — «распивочно и на вынос», лавочники, толстопузые бородатые купцы в длиннополых кафтанах и сапогах бутылкою, диаконы в лоснящихся от лампадного масла волосах и подрясниках, юркие штабные писаря, господские дворовые люди — словом, всякий мелкий люд, называемый разночинцами. Лавок или стульев в зале не было, и вся публика, стоя на ногах, терпеливо ожидает начала действия.

— Сыпь! — наконец раздается команда антрепренера-распорядителя.

Из карманов вытаскиваются громадные желтые кожаные кошели, с помощью зубов развязываются узлы на носовых платках, в которых завязаны серебряные и медные монеты, и пятаки, гривенники, рубли, порою и крупные ассигнации опускаются на пол арены. Это заклады.

— Время! — кричит распорядитель.

Все умолкает. Публика с напряженным вниманием смотрит на входную дверь, откуда должны появиться бойцы. Несут петухов, завязанных в пестрых с рисунками платках; раскутывают, ставят на пол, но из рук не выпускают; нужно лать время осмотреть их для более значительных закладов. В зале подымаются шум и гам. Громко обсуждают качества бойцов, спорят, переругиваются, острят — и заклады растут и растут.

— Готово? — спрашивает распорядитель.

— Сейчас, сейчас, — и, суетясь, боясь опоздать, сыплют да сыплют на пол деньги. Наконец кончили. Сейчас начнется бой.

«Бьются шпорою “на воздусях”, а не клювом на ногах», — говорят знатоки этого спорта. И действительно, бой настоящий начинается, лишь когда петух бьет шпорою, взлетев вверх. Пока дерутся стоя на ногах — это еще не бой, а пустая забава, «блезир». Кончается бой или смертью (что редко), или «отказом» — бегством одного из бойцов. И отказ позором не считается. Но когда оба отказываются и бой кончается ничем — это «дрейф». И тогда подымаются ругань, свист и хохот.

— Бой! — диким голосом орет распорядитель. В зале водворяется мертвая тишина. Петухи выпускаются из рук.

Они топчутся на месте, оглядываются, но делают вид, будто другого не замечают; потом смотрят друг на друга и опять отворачиваются и на полу ищут зерна. Опять оглядывают противника. Еще, еще, шея вытягивается, гребень выпрямляется, шейные оперения подымаются все выше и выше — бросок. И сцепились. Бьют клювом, отскакивают, бьют опять, хватают за гребень, волокут по арене, крутят, отпустят, опять подскочат и схватят и вдруг, подлетев наверх, один из бойцов сильным ударом — раз, два! — бьет шпорою противника по голове; тот приседает, хочет подняться, но падает. Несколько судорог, и застыл. Бой кончен. Выпускаются новые бойцы.

Дико! Разумеется. Жестоко! Ничуть. Петухи дерутся не по принуждению. Во всяком случае, это менее жестоко, чем дразнить слабых, даже когда это делается бессознательно.

Но увлечение петушиным спортом длилось недолго. После двух посещений я дал понять Калине, что больше туда ходить не хочу: в обязанности Калины теперь входило водить меня вместо няни на прогулки. К тому же страданьям, когда они настоящие, развлеченья не помогают, а если помогают, то ненадолго. А я страдал, и страдал не на шутку.

Разлука с Зайкой

В течение еще некоторого времени со мной продолжали возиться, но бесплодно. Даже посещение церкви не помогло. Преступника исправить нельзя. Полагаю, что властители моей судьбы это поняли, но, скорее всего, Миша помог им понять.

Однажды ко мне пришел Калина, и, увидя его, я, несмотря на мое удрученное состояние, засмеялся. Он шел молитвенно, как Ехида сложивши руки, и всей своей фигурой походил на нее.

— Колинька, — услышал я ее елейный голос, — мы сегодня на вечерню не поедем. — Калина рассмеялся. — Кончено! Тетушке кикс вышел.

— Что ты говоришь? — обрадовался я.

— Михаил Георгиевич изволил им поражение нанести.

И рассказал, как Миша передал, смеясь, отцу о потемкинском способе исправления и как отец хохотал: «Черт знает до чего эти ханжи способны додуматься».

Увы! Тетка мне заявила, что впредь мне запрещается иметь общение с Зайкой. Не говорить с Зайкой. С моей Зайкой! Легче в гроб лечь.

С ней, которая была моим единственным другом, Ехида мне не разрешает общаться. Я убью эту Ехиду! Но убить ее я не убил, а мучить ее, сколько мог, это я постарался. Но, конечно, не я одержал победу. Она только еще пуще ополчилась на меня. Теперь она всей душой стала меня ненавидеть. С Зайкой мне говорить не давали. Но любовь наша, если это было только возможно, еще возросла. Встретившись с ней где-нибудь, мы друг другу бросаемся на шею и горько плачем, и как будто станет легче на душе. Няня, моя милая няня, которую после Зайки я любил больше всех на свете, то и дело заходила ко мне, но как я ее ни любил, утешить меня она не могла, а скорее была в тягость. Несмотря на ее чуткость и деликатность, она мое возмущение против несправедливости людей, а это меня более всего мучило, понять не могла и своими утешениями меня только раздражала. Я целовал мою вторую мать, иногда мы вместе плакали, но потом я терпеливо ждал, когда она уйдет. Миша? Но Миша на днях уедет на Кавказ, да и сказать ему, как мне тяжело, — стыдно. Я один, совсем один!