Изменить стиль страницы

— Что ты?

— Разве вам барышня не писала? Матвей спился да от запоя и помер. Кузьма тоже больше по кабакам прохлаждается. Васька, как есть, прощелыгой стал, разными художествами занимается — одно слово артист. Феодора Папенька сами велели рассчитать, грубить начал…

— А Калина?

— Калина Семеныч в Терпилицах.

— Семеныч, — обрадовался я. — Ловко. Он дворецким, что ли, стал?

Старуха вздохнула:

— Дворецкого теперь у нас больше не полагается. Теперь всем заведует Христина Ивановна.

Я рассмеялся.

— Няня? и за столом распоряжается?

— Как можно! За столом за старшего теперь буфетчик Карл Готлибович орудует.

— А что горничные, Феня, Акулина, Таня, Лиза?

Старуха махнула рукой. Стыдно ей выговорить.

— Гулящие стали, вечером по Невскому таскаются. Феня, та честная, за каптенармусом замужем; хорошо живут. Доходы у него от должности большие.

— Вот как.

— И везде, и везде то же самое. От старых господ отошли. Поживут у новых неделю-другую и опять место оставят. Так из дома в дом и шляются.

— Отчего это, Таня?

— Палки на них больше нет, вот отчего, — сердито сказала Таня и ушла готовить обед.

Ничего, подумал я. На все нужно время, на все нужна эволюция. От свободы люди делаются лучше, а не хуже.

На другое утро я у Аничкина моста взял лихую тройку и отправился в Стрельну, откуда дальше должен был до Терпилиц ехал на перекладных. И опять запели милые веселые бубенчики, и опять замер дух от так давно не испытанной бешеной, лихой русской езды. Но от Стрельны началась досель не испытанная мука — езда на перекладной. Сиденье прилажено как раз на оси безрессорной телеги. От беспрерывной жесткой тряски нестерпимо болит спина, затылок ноет, голова вот-вот, кажется, сейчас лопнет. Уже не погоняешь ямщика, а умоляешь ехать тише, не по твердому шоссе, а рядом, сторонкой, по полю. Будь они прокляты, эти перекладные.

Ошалев, разбитый, голодный, злющий, я на рассвете переехал нашу границу, и радостно забилось сердце. Все родное, все милое, все так знакомое. Но на полях уже не шеренги цветистых баб деревянными граблями сгребали сено, но работали, как за границей, одиночные люди конными железными граблями. Встречные парни уже не ломают перед прохожим “барином” шапку, но даже не отвечают на мой поклон.

В усадьбе нашей еще спали, и меня с недоумением холодно встретил незнакомый чопорный немец. Но прибежала няня, и я бросился ее обнимать; явились и старые дворовые, причитывая и всхлипывая, и мы перецеловались. Прибежала в наскоро накинутом кокетливом халатике незнакомая стройная девушка и, плача, бросилась мне на шею. Зайка! Неужто это моя маленькая смешная Зайка? Пришла и старшая сестра, и мы радостно обнялись. Прибежала маленькими шажками, какими только бегают в болоте, тетя Женя, а за нею, пыхтя, приползли ее до безобразия откормленные Амишки и Шарики. Отца дома не было. Он уехал в Ямбург на съезд мировых судей, коего он, как почтенный судья, был председателем. А Калина был на охоте.

Весть о моем приезде разнеслась по усадьбе, и со всех сторон, даже из деревни, сбежались старики посмотреть на молодого барина. Но никто из моих сверстников, никто из тех, с которыми мы играли в солдатики и в городки, не пришел. Странное явление, которого я никогда себе объяснить не мог: люди, пережившие сами весь ужас крепостного права, на своей шее испытавшие все его прелести, после освобождения к своим бывшим господам никакого чувства озлобления не питали, между ними даже продолжала существовать какая-то родственная связь Молодое поколение, напротив, хотя страдающим лицом не было, чем дальше — тем больше озлоблялось и становилось враждебнее.

Целый день на меня охали да ахали.

— И как ты переменился, — сказала Вера. — Такой веселый, добродушный. Сознайся, что ребенком ты был невыносим: раздраженный, всем недовольный, дерзкий и вспыльчивый.

Мы с Зайкой только переглянулись, и я сознался.

Вечером, когда все полегли спать, Зайка зашла ко мне, и мы наедине проговорили до поздней ночи. Меня тревожило свидание с отцом, мне хотелось подробно узнать все, что со дня моего отъезда случилось в России; то, что теперь происходит. Даже несколько дней, проведенных мною на родине, мне дали понять, что если многое изменилось к лучшему, то не так, как я думал, а совершенно иначе.

— Напрасно ты опасаешься, — сказала Зайка, — отец совсем не такой, каким мы его детьми себе рисовали; он вспыльчив и невоздержан, правда, и поэтому порой с ним тяжело; но он чудный человек, я его узнала и всей душой люблю… — она усмехнулась, — хотя и побаиваюсь, не его, конечно, а его диких выходок. Но если бы ты знал, как он горячо относится к новым начинаниям Государя; как он искренне сочувствует благу народа. Его только нужно понять. Все у вас сойдет прекрасно. А что у нас в России творится? Не знаю, что и сказать. Я многого сама понять не могу. Старые порядки все проклинают, а новыми тоже недовольны… Впрочем, сами поживем — увидим. Помнишь, у нас, когда мы были маленькими, были тетради, которые доктор Берг называл “оллопотридами”? Туда попадало всякое несовместимое, — и арифметические вычисления, и картинки от конфет мы клеили туда, и стихи писали… Такой “оллопотридой” мне порой кажется и Россия. И слишком отсталая, и слишком передовая, милая и скверная… А знаешь, что я тебе посоветую? Завтра отец приказал прислать за ним коляску; поезжай и ты, это ему будет приятно.

Мы на этом и порешили, и на другой день я поехал в Ямбург, в “Яму”, как она именовалась при Петре и таковой осталась и поныне.

Отца я застал в съезде мировых судей, он подписывал какие-то бумаги и меня сразу не узнал.

— А, это ты? — и протянул руку, которую я поцеловал. — Я сейчас кончу, — и продолжал свою работу, изредка перекидываясь отрывочными словами с секретарем. — Ну, готово, пойдем обедать, а затем поедем. А я тебя сразу не узнал; ты на Мишу похож стал, когда он был твоих лет.

Все это было сказано, как будто мы только что виделись.

— А вы мало переменились, — сказал я.

— Подагра проклятая мучает. Да теперь некогда болеть, работать нужно. Только поспевай. Ты слыхал, чго у нас тут делается? Дай Бог здоровья Государю. Великое он начал дело… да помощников только мало. Ничего — перемелется, авось мука будет. На все нужно время.

За обедом в каком-то первобытном собрании, где, впрочем, кормили превкусно, речь зашла о последней сессии губернского земского собрания, окончившейся курьезом. После ультралиберальных речей гласных Платонова и Кубе в зале появился граф Петр Шувалов, в то время, если не ошибаюсь, шеф жандармов, и по Высочайшему повелению закрыл собрание, и все члены отданы были под суд. Вследствие этого на другой день оказалось, что сессия Государственного совета рискует не состояться. Многие ее члены, между ними и Светлейший князь Суворов, петербургский генерал-губернатор, были гласными, а состоящие под судом по закону временно от своих должностей устраняются. Пришлось отдачу под суд отменить.

— Да, — сказал какой-то господин, — пусть тормозят сколько угодно, а неизбежное все-таки будет.

— То есть? — спросил отец.

— Парламент, как в Англии.

— Я английскую конституцию не знаю, — сказал отец, — и потому о ней судить не берусь. Учился я в кадетском корпусе, но, бывши за границей, я на работе видел прекрасную молотилку и такую купил. Но работать на ней у нас никто не сумел; ее с места испортили, и теперь из нее сделали нечто вроде курятника; там гнездятся куры.

— Справимся, — с самодовольным видом заметил собеседник, Платонов…

— Да, да, — сказал отец. — Лидеров… кажется, это так называется? Спикеров, премьер-министров у нас найдется больше, чем нужно. Даже тут у нас в Ляге их наберутся дюжины. А в уездную управу кого выбрать — не находим. Краснобайствовать мы мастера, а дело делать…

Так как же господа? Кого мы выберем в управу? Нужно решиться. — Но никто ответа не дал» (С. 68–71).

14 Введение земских учреждений и реформа суда начались в 1864 г.