Изменить стиль страницы

Письма моей жены из Советской России 56*

Когда я отправился в Германию в июне, я слышал, что моя жена жива. Я послал ей деньги с надежным человеком, а в сентябре мне сказали, что деньги ей передать не удалось. В октябре появилась возможность переправить ее в Финляндию. Дни шли, ничего не происходило. Но наконец пришла счастливая телеграмма, что моя жена благополучно добралась до Териок.

Я приведу здесь несколько писем, которые получил от нее из Финляндии, где она провела три месяца, прежде чем добраться до Дрездена 57*. Ей удалось получить разрешение приехать в Германию спустя три месяца.

* * *

Я провела в разлуке с тобой два с половиной года, но мне кажется, что прошло много тяжелых десятилетий. Прожив в Санкт-Петербурге с 1918 года до конца 1920 года, я, несмотря на все ужасы моей жизни там и несмотря на особенно щекотливое личное мое положение, уцелела каким-то чудом. Жила я под своей фамилией, переменить нельзя было, так как очень многие меня знали. Но по трудовой книжке, заменившей паспорт, я значилась девица Врангель, конторщица. А служила я в Музее города, в Аничковском дворце, два года, состояла одним из хранителей его — место «ответственного работника», как говорят в Советском Союзе. Ежедневно, как требовалось (так как за пропущенные дни не выдавалось хлеба по трудовым карточкам), я расписывалась моим крупным почерком в служебной книге. В дни подхода Юденича к Петербургу Троцкий и Зиновьев устроили в Аничковском дворце военный лагерь, расставив пулеметы со стороны Фонтанки; военные власти шныряли во дворце повсюду, а служебная книга с фамилиями, раскрытая, как всегда, лежала на виду в швейцарской.

Был у меня и обыск-налет, а в дни появления на горизонте крымского Главнокомандующего Русской Армией генерала Врангеля все стены домов Петрограда пестрели воззваниями:

Смерть псу фон-Врангелю, немецкому барону!

Смерть лакею и наймиту Антанты Врангелю!

Смерть врагу Рабоче-Крестьянской Республики Врангелю!

Позже, в другом месте моего жительства, я была прописана как вдова Веронелли, художница. Письма я писала под третьим именем. И вот, как ни непонятно, я выскочила благополучно, тогда как другие несчастные матери, жены, сестры, дочери военных белогвардейцев были заточены во вшивые казематы и томились там по месяцам: старуха М.П. Родзянко, семья Звягинцевых, баронесса Варвара Ивановна Икскуль 58*, Хрулевы, наши племянники, Таня Куракина, бар. Е.А. Корф, баронесса Тизенгаузен, графиня Бенигсен, М.В. Винберг, мать совсем юного конногвардейца Таптыкова, да всех не перечтешь. Упоминаю только своих знакомых.

Ты просил меня написать о том, что мне довелось пережить, об ужасах моей жизни. Должна прежде всего оговориться, что все ужасы моей жизни — ничего исключительного из себя не представляли, так же жили три четверти из породы буржуев, разве что были помоложе и не столь одиноки.

После того как я проводила тебя в Ревель, я переехала в нашу маленькую квартиру, где, как ты помнишь, я намеревалась жить после возвращения из Крыма. Когда мы расстались, казалось, что это ненадолго, что либо ты скоро приедешь в Крым, либо я приеду к тебе в Ревель. В те дни мы все еще могли строить такие воздушные замки. Моя хозяйка была милая старая женщина, мне удалось найти очень хорошую горничную, и я начала привыкать к трудностям моей новой жизни.

Из Ревеля я получила от тебя четыре письма; я также писала тебе, но похоже, что письма не дошли. После твоего отъезда я начала собирать необходимые документы для выезда; я писала бесконечно детям в Крым, потому что они сообщили мне, что устроят мне через Скоропадского проезд на Украину. Я бомбардировала их телеграммами, но не получила ни одного ответа, мне казалось, будто на свете никого в живых не осталось 59*. Я ходила по бесчисленным конторам и собрала необходимые для выезда документы, кроме самого важного, — паспорт выдать мне отказались. Вскоре закрыли границы, и я осталась в плену. За исключением мебели, постельного белья и моей шубы у меня оставалось только 10 000 рублей царскими деньгами, и я решила поступить на какую-нибудь «чистую» работу. Сперва я работала нештатной служащей в музее Александра III, но вскоре устроилась на лучшее место в Музей города, в Аничковском дворце. Учреждение это по духу было особое. Ни начальство, ни служащие политикой не занимались, страстно любили свое дело и работали не за страх, а за совесть.

Сперва я состояла эмиссаром с жалованьем 950 рублей в месяц, затем меня превратили в научного сотрудника, я получала 4 тысячи, позже 6 тысяч, и, наконец, как хранителю музея, мне было назначено 18 тысяч в месяц, да беда была в том, что пайка в нашем учреждении не полагалось. Жизнь безумно дорожала не по дням, а по часам.

Вскоре я получила из Финляндии от тебя письмо, дошедшее до меня каким-то таинственным способом. Ты написал, что болен, и в конце было написано: «Будь наготове, за тобой приедет человек, доверься ему». Я немедленно распродала почти все оптом, так как второпях, по сравнительно грошовой цене; даже продала шубу и одежду, так как ты писал, что надо ехать без всякого багажа. Но потом я ни слова не слыхала ни о тебе, ни о каком человеке. И не знала даже — жив ли ты, поправился ли.

Проедая помаленечку вдвоем с прислугой деньги, вырученные за продажу вещей, жутко делалось, а что же дальше? Цены все лезли и лезли — один фунт отвратительного хлеба на рынке продавался в то время за 500 рублей, мясо 1700 рублей, яйцо однэ 400 рублей, масло 12 тысяч, сахар 10 тысяч, соль 350 рублей, сапоги 150 тысяч, пара чулок 6 тысяч, иголка и та стоила 100 рублей, мыло для стирки 5 тысяч т. д. Старушка хозяйка моя сбежала за город, но вскоре умерла там от голода. Прислуга моя то и дело теряла сознание от утомления, стоя в хвостах полуголодная за советским хлебом и селедками. Я видела, что она чахнет, и, как ни грустно было с ней расстаться, нашла ей хлебное место.

Вот когда начались мои мытарства. В 7 часов утра я бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы «исторические» галоши покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора 60*. Но, впрочем, сапоги у меня тоже были мужские — я выменяла их как-то за клочок серого солдатского сукна. Такими «гешефтами» все тогда занимались. Вначале это было как-то стыдно, а потом все так привыкли, будто всю жизнь только это и делали.

Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщицами, ела темную бурду с нечищеной гнилой картофелью, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду, хлеба один фунт в день. Но какого ужасного хлеба! Он был из дуранды, опилок, высевок 61*и только 15 % ржаной муки.

Что за потрясающие сцены видела я в этой столовой! Они до сих пор стоят у меня перед глазами. Сидя за крашеными черными столами, липкими от грязи, люди ели эту тошнотворную отраву из оловянной чашки, оловянными ложками. С улицы прибегали в лохмотьях синие от холода, умирающие от голода женщины и дети. Они облипали наш стол и, жадно глядя помертвелыми белыми глазами вам в рот, шептали: «Тетенька, тетенька, оставьте ложечку», и только вы отодвигали тарелку, они, как шакалы, набрасывались на нее, вырывая друг у друга, и вылизывали ее дочиста.