Изменить стиль страницы

В общем А. С. Зарудный произвел на нас самое тягостное впечатление. В минуты волнения его генеральский тон, скрывавшийся под фиговым листком внешнего демократизма, проявлял себя в самой худшей старорежимной форме.

Зато именно этим показным, дешевым демократизмом ему легко удалось очаровать всех тюремщиков.

— Помилуйте, ведь министр, а нам руку подал, — рассказывали потом остолбенелые надзиратели.

Оставив после себя благоухание парламентской корректности, министр отделался одними неопределенными обещаниями: обвинительный акт по-прежнему не был вручен многим товарищам, уже не первый месяц сидевшим под замком. Но завоеванная нами скромная свобода внутритюремного общения вошла в жизнь и укрепилась. С этих пор двери камер стали запираться только на ночь, оставаясь открытыми весь день для самых тесных и оживленных товарищеских сношений. Это было единственное реальное достижение голодовки.

Сам по себе визит министра нам ничего не дал. Но тем более серьезные политические выводы можно было сделать из его торопливого посещения. В нем мы увидели еще один признак растущей слабости Временного правительства, у которого почва уже до такой степени ускользала из-под ног, что оно всполошилось при одном известии о голодовке в «Крестах». Между тем, обладай Временное правительство более крепким позвоночником, оно без труда могло бы навязать политическим заключенным «Крестов» свою волю, принудив нас к полной капитуляции. Ведь основного условия успеха — героического настроения, беззаветной готовности к самопожертвованию — у молодого большинства тюремных обывателей в ту пору не было; в этом нужно откровенно признаться. Либерально-буржуазный и псевдосоциалистический состав совета министров пошел па уступки, не дав себе труда подсчитать силы и взвесить шансы. А между тем самое поверхностное знакомство со случайным составом и настроениями арестованных массовиков (преимущественно солдат крестьянского происхождения) должно было совершенно успокоить мятущиеся нервы временных правителей насчет исхода тюремной демонстрации. Но хорошо все, что хорошо кончается. В общем, мы с честью вышли из рискованной голодовки, ободренные первым частичным успехом. Как-никак, принцип «одиночного» заключения был все же нарушен.

* * *

Во время ежедневных, теперь узаконенных, свиданий разгорались жгучие споры — чаще всего на тему о перспективах революции. Пессимистов не было. Мы все, без исключения, верили в победу пролетарского дела. Разногласия сосредоточивались лишь на вопросе о темпе развития революции.

Были среди нас нетерпеливые «буревестники», считавшие, что в июльские дни партия допустила ошибку, отказавшись от попытки восстания. В процессе дискуссии мы, всецело одобрявшие линию Центрального Комитета, указывали, что в те дни всеобщей растерянности и смятения в стане наших врагов захватить власть было действительно легко, но удержать ее — очень трудно. Всякая попытка этого рода являлась бы авантюрой, заранее обреченной на неудачу. Созданная нами власть была бы низложена сравнительно отсталыми фронтовиками, среди которых еще кое-где, особенно в казачьих частях, держалась кулачная дисциплина. Питерскому рабочему классу и его гарнизону было бы устроено чудовищное кровопускание, способное надолго ослабить пролетарскую революцию. При избытке либерального прекраснодушия у Временного правительства не было недостатка в кровожадных кавеньяках и в скулодробительных добровольцах, обычно сопутствующих режиму адвокатского красноречия, демократического мошенничества и истерической фразы.

— Необходимо сперва привлечь на свою сторону большинство трудящихся, — говорили мы, — и только уже после этого свергать Временное правительство.

Но наши оппоненты возражали, что завоевывать симпатии большинства незачем и совершенно достаточно, если энергичное меньшинство революционного авангарда захватит власть в свои руки и на собственный страх и риск совершит переворот в интересах рабочего класса. В этой политической концепции я без труда уловил знакомые нотки теории семидесятника П. Н. Ткачева с его «Набатом». Особенным упорством защиты этой идеологии отличался тов. Сахаров, за что и получил от меня кличку Бланкист.

Сравнительно молодой, по лысый, с усеянным морщинами лицом и с живыми блестящими глазами, прапорщик военного времени Сахаров служил в 1 запасном батальоне и пользовался огромной популярностью среди солдат своей части. Это он в июльские дни вывел на улицу свой многочисленный батальон и привел его с Охты к Таврическому дворцу. С начала реакции он был «изъят», посажен в «Кресты» и привлечен по нашему делу, войдя в список обвиняемых, почетно возглавлявшихся тов. Лениным.

Сахаров был прекрасный товарищ и славный человек, но в вопросах теории он, видимо, прихрамывал.

* * *

На прогулку вместе с памп выпускались и уголовные. Кого только тут не было, начиная от немецких шпионов и кончая малолетними преступниками, по Робинзону Крузо мечтавшими о побеге [129].

Однажды, когда я сидел на скамейке в тюремном дворике, ко мне подошел молодой человек, по внешнему виду рабочий, и стал жаловаться на невыносимые нравственные муки, причиняемые ему тюремным заключением.

Предполагая в нем нестойкого и малодушного товарища, я отнесся к нему с сочувствием и уже собрался поддержать его настроение, но предварительно задал вполне естественный вопрос:

— По какому делу вы арестованы?

— Моя фамилия опубликована в списке провокаторов, — ответил словоохотливый собеседник.

Я поторопился отойти в сторону от тоскующего без работы охранника.

После прогулки мы снова расходились по камерам, которые весь день оставались открытыми. Только поздно вечером мы нажимали кнопку звонка и просили запереть дверь до следующего утра.

— Выходить уже больше не будете? — почтительно спрашивал надзиратель и с гулким эхом поворачивал ключ в заржавленном замке тяжелой двери, словно бронею, обшитой железом.

* * *

С установлением режима «открытых дверей» наши камеры превратились в якобинские клубы. Шумной толпой перекочевывая от одного к другому, мы спорили, играли в шахматы, сообща читали газеты. Одним словом, предавались тому, что немцы называют «Theorie und Three» [130].

Исключение составлял тов. Троцкий. В тюрьме он вел замкнутый образ жизни, покидая камеру только ради прогулки, от которой никогда не отказывался [131].

Матерые царские следователи, горевшие желанием отличиться и выслужиться при новом режиме, из кожи лезли вон, чтобы при помощи хорошо знакомых им профессиональных приемов сфабриковать против нас подложный материал и в самом широком масштабе создать новое «дело Бейлиса». Разница была лишь та, что нас обвиняли не в употреблении христианской крови, а в употреблении немецкого золота… Это следует отнести не столько к разнице политических режимов, сколько к различию объектов обвинения: в деле Бейлиса на скамье подсудимых сидел еврейский народ, а в нашем процессе на заклание обрекалась большевистская партия. В одном случае справляла свой праздник оргия антисемитизма, в другом — антибольшевизма. Тем не менее существо дела было одинаково. И тут и там, с одобрения высшего начальства, откровенно применялись методы фальсифицированной, погромной юстиции. В обоих случаях господствующий класс (при царизме — поместное дворянство, при Временном правительстве — буржуазия) во имя своих классовых политических интересов слишком грубо пытался обратить весы «правосудия» в плаху. Обе инсценировки громких процессов против евреев и против большевиков провалились со скандальным позором. Вместе с эрой российского парламентаризма кончились навсегда опыты сенсационных процессов а lа Дрейфус…

Отождествление большевиков с германскими агентами выводило нас из себя. Эта клевета душила нас в каменном ящике, как волна удушливого газа. В потоке грязи, который буржуазия обрушила на наши головы, мы видели одну из тех кампаний, которые наши доморощенные либералы позаимствовали у своих «демократических» союзниц, особенно Франции, в течение десятилетий осуществляющей власть плутократии [132]при помощи продажной прессы, спускаемой с цепи, как свора гончих по свежим следам Дрейфуса, Жореса или коммунистов. Наш процесс, в деле массовой фальсификации общественного мнения, знаменовал переход от мелкой и почти кустарной работы «Речи» или «Биржевки» — к широкому производству ядовитой газетной лжи, к крупнокапиталистическим махинациям па началах широкой «свободы печати» и «гласности». Освобожденная Февральской революцией от мелочной царской регламентации в области спекуляции и наживы, юная и победоносная российская буржуазия готовилась снять пенки с моря пролитой крови. Наша партия осмелилась помешать этому процессу, и на ее голову обрушился весь аппарат буржуазной печати, решивший впервые поработать в широком масштабе, с размахом и дерзостью, еще неслыханными в истории русской журналистики. Были отброшены в сторону все старые интеллигентские предрассудки, все хорошие слова и приемы, унаследованные нашими либералами от эпохи высокого интеллигентского «горения», от Лаврова и Михайловского и даже — о, романтическая старина! — от Герцена и Белинского. Совестливо-чувствительный тон так называемого «героического» периода русской публицистики показался бы неуместным в эти послеиюльские недели, когда буржуазия готовилась защищать от пролетариата свои войною нажитые миллиарды. Надо было писать так, чтобы без всяких последствий и в кратчайший срок отправить провозвестников III Интернационала на виселицу. С бубновым тузом государственной измены, со всех сторон облепленный комьями грязи, осыпанный дождем позорнейших обвинений, Ленин и его друзья под гром скандальных «разоблачений» должны были подвергнуться осуждению и быть раздавлены, еще прежде чем пристрастное следствие разобрало бы это дело и успело проверить фальшивые показания о получении немецкого золота. Буржуазная пресса взяла на себя дело следствия и суда. Она сама вызывала мифических свидетелей, сама давала за них неслыханные по своей лживости ответы и «показания», сама изготовляла нужные для прокуратуры документы и, признав их абсолютно убедительными, едва не требовала немедленной казни для государственных изменников, для немецких шпионов. Кампания была ведена с умением и энергией, с американской смелостью, и если она не удалась, то в этом меньше всего виноваты сами фальшивомонетчики, которым буржуазия поручила ведение и защиту своею дела, охрану священной собственности; буржуазной журналистике не в чем упрекнуть себя, она честно выполнила свой долг перед хозяином-капиталом, она рвала на куски и волочила по грязи имена и репутации тех, кто стоял на его дороге. Увы! — русский народ пренебрег утонченными формами политической борьбы. Русскому рабочему и крестьянину показались неубедительными мастерские приемы газетной травли. Господа либералы забыли, что классовое сознание инстинктивным путем находит своих вождей, вопреки самой разнузданной клевете, рассчитанной на политическое убийство.

вернуться

129

В первой публикации абзац начинался следующими словами: «Когда выходил на прогулку тов. Троцкий в своем заграничном плаще и мягкой фетровой шляпе, его тотчас же обступало несколько товарищей и начинался оживленный разговор о политике. Лев Давыдович, гуляя по кругу со своими спутниками, имел обыкновение высказывать едкие и остроумные суждения о текущих событиях, о которых мы узнавали из газет» (Пролетарская революция. 1923. № 10. С. 145–146).

вернуться

130

«Теория и чай». Прим. авт.

вернуться

131

В первой публикации далее следовал текст;

«Его день с утра до вечера проходил за письменным столом., в интенсивной литературной работе. Лев Давыдович постоянно давал статьи для нашего партийного органа, издававшегося, несмотря на все репрессии Керенского, под разными часто менявшимися названиями. Целый ряд остроумных памфлетов и публицистических фельетонов именно в эти два месяца тюрьмы вышел из-под пера Троцкого. Особенно удачен был насыщенный сарказмом фельетон под названием «Бонапартята», направленный против Керенского и его клики.

Статьи, написанные в «Крестах», переправлялись тов. Троцким в редакцию при посредничестве его жены, Наталии Ивановны. Во время свиданий с ней, происходивших в присутствии кого-нибудь из тюремной администрации, Л. Д., возвращая жене опорожненный саквояж, в котором она приносила передачу, ухитрялся пересылать на волю скрытые во внутренней подкладке тончайшие листки своих рукописей, испещренных нарочито мелким, бисерным почерком. Небрежность и даже потворство тюремной администрации значительно облегчали дело. Мне, например, во время свиданий иногда удавалось без всяких ухищрений просунуть свернутые в трубочку рукописи прямо через двойную решетку, в то время как смотритель отворачивался или выходил на одну минуту в соседнюю комнату. Пораженный революцией, тюремный уклад окончательно расшатался, и обслуживающий его персонал уже не проявлял того служебного рвения, каким он блистал при царизме.

И это несмотря на то, что весь личный состав «Крестов», унаследованный революцией от старого режима, оставался на своих старых насиженных местах. Ежедневно просматривая все столичные газеты, тов. Троцкий отмечал все, стоящее внимания; часть этого материала он тотчас использовал в своих памфлетах, а другие интересовавшие его статьи и заметки вырезал и наклеивал на отдельные листы, сопровождая их ядовитыми комментариями.

Лев Давыдович читал очень много. Внимательный просмотр одних газет поглощал порядочно времени. Однако его оставалось достаточно, чтобы заниматься изучением истории революции на Западе. Между прочим, в «Крестах» Л. Д. прочел двухтомную «Историю революции 48 года во Франции» Даниэля Стерна.

В отличие от других заключенных, иногда пренебрегавших движением и воздухом, Троцкий никогда не отказывался от тюремной прогулки, однообразием которой многие из нас тяготились. Независимо от погоды Л. Д. выходил на тюремный двор, справедливо считая это скудное движение совершенно необходимым для организма. Спал он с открытой форточкой и удивлялся нам, петербуржцам, на ночь захлопывавшим окно.

Вскоре после голодовки меня перевели в камеру по соседству с т. Троцким. Считая от входной двери в наш корпус, камера его была первой направо, моя — следующей за ней. Я стал чаще, чем прежде, навещать Л. Д. Особенно любил я заходить к нему в сумерки, прежде чем в тюрьме зажигалось электричество. В эти часы, когда работать уже невозможно, Л. Д. любил вспоминать последние годы своей эмигрантской жизни: издание «Нашего слова» в Париже во время войны, свою высылку из Франции и Испании, заочный приговор над ним в Германии за брошюру «Война и Интернационал». Как-то Л. Д. дал мне ознакомиться с брошюрой на французском языке: «Expulsion de M-eur Trozky» («Изгнание г. Троцкого»), выпущенной в Париже рабочим издательством и по существу представлявшей протест французских рабочих против правительственных репрессий по отношению к Троцкому за его антивоенную работу. Одного знакомства с этой брошюрой и с перечнем репрессий, испытанных Л. Д. со стороны обеих империалистических коалиций, казалось, было бы достаточно, чтобы опровергнуть основанные на лжесвидетельстве обвинения псевдоюстиции Керенского» (Пролетарская революция. 1923. № 10. С. 146–148).

вернуться

132

Плутократия (греч.) — власть богатых, господство денег. Ред.