Изменить стиль страницы

Но не только музыка безудержно захватывала его. Он ни в чем не знал средины, умеренность претила ему. Когда малыш выучился считать, стол, кресла, стены, даже пол были исписаны мелом: везде, куда ни глянь, цифры. Когда он стал рисовать, всюду красовались дома с валившими из труб клубами дыма; круглолицые, весело улыбающиеся солнца с длинными, до самой земли, лучами; приземистые деревья, похожие на мыльные пузыри; коротышки-люди с огромными скрипками в тонких, словно спички, растопыренных руках.

Вольфганг с жаром набрасывался на все новое, на лету схватывал его. В занятиях он не знал удержу. Если бы не отец, мальчик допоздна просиживал бы за инструментом или за письменным столом. Отца он слушался беспрекословно, отец был для него, как и для всей семьи, наивысшим авторитетом. Недаром маленький Вольфганг любил повторять:

— Следом за боженькой сразу же идет мой папочка.

Отцу почти никогда не приходилось наказывать сына — настолько тот был послушен и уступчив. Каждый вечер, точно в установленный срок — играл ли с сестрой в игрушки, музицировал ли перед гостями, — он безропотно отправлялся в детскую, покорно позволял Трезль раздеть себя, в одной ночной рубашонке бежал к отцу, взбирался на стул и звонко пел: «Оранья фьягата фа, марина гамина фа» (бессмысленный набор слов, фонетически напоминающих столь часто звучавшую в Зальцбурге, особенно среди музыкантов, итальянскую речь). Потом целовал отца в кончик носа и с жаром заверял, что когда папа станет стареньким, он будет сохранять его под стеклянным колпаком и содержать в большом почете.

В маленьком Вольфганге таились, казалось, неисчерпаемые запасы нежности. Любил, когда его ласкали, очень любил и сам ласкать. Шутливая, как бы вскользь оброненная фраза о том, что его не любят, исторгала у мальчика горючие слезы. Но стоило сказать, что это была шутка и поцеловать малыша в кудрявую головку, как он тут же начинал радостно прыгать на одной ноге.

Он бесконечно любил все живое: людей, животных, птиц, растения. Бросал самую увлекательную игру, когда надо было засыпать корм канарейке или полить цветы. Души не чаял в вертлявом песике Пимперле, припрятывал за столом сласти и потом скармливал своему любимцу.

Одно в мальчике поражало, даже зачастую ставило многих в тупик. Приветливый и удивительно покладистый, добродушный и общительный, подвижный как ртуть, горячий как огонь, он вдруг становился угловатым и неприветливым, замкнутым и вялым, холодно-равнодушным ко всему, что творится вокруг. Мальчик словно выключался из окружающей его обстановки, жил в каком-то своем, неведомом другим мире. В эти часы Вольфганг становился колючим и резким. Добродушный, незамысловатой души человек Шахтнер в таких случаях даже несколько робел перед своим маленьким приятелем и обращал внимание Леопольда на «злодейские» или «демонические», как он выражался, черточки в характере Вольфгангерла и советовал пристальней следить за мальчонкой, не ослаблять и без того туго натянутых вожжей строгого воспитания.

Но Леопольд пропускал мимо ушей советы друга. Он понимал то, что не дано было уразуметь простоватому Шахтнеру.

Мудрый Леопольд не ошибался. Это вскоре подтвердила жизнь.

Однажды — тогда Вольфгангу еще не было и шести лет — после одного из таких периодов мальчик подошел к отцу и попросил записать то, что он услышит. Вольфганг уселся за клавесин и сыграл пьеску. Это была небольшая, незамысловатая вещица в фа-мажоре, на три четверти, с простеньким ритмическим рисунком — две восьмушки и две четверти, две восьмушки и снова две четверти — и нехитрым аккомпанементом — четвертями. Но это был менуэт, самый настоящий менуэт. И хотя в нем явно ощущалось подражание чужим образцам — произведениям отца и зальцбургских композиторов, — все же это было свое, никогда никем не игранное, сочиненное. И сочинил это ребенок! Сочинил правильно, согласно законам композиции, если не считать незначительных ошибок в голосоведении баса, которые Леопольд тут же без труда выправил, занося менуэт сына на бумагу.

Ребенок еще не умел записывать свои музыкальные мысли, но он уже музыкально мыслил.

Первые сочинения сына Леопольд вписал в ту самую тетрадь, по которой когда-то начинала учиться Наннерл и по которой теперь учился Вольфганг. В свое время отец сделал пометку в тетради: «Этот записанный выше менуэт Вольфгангерл разучил на четвертом году своей жизни» Теперь же, записав первые сочинения сына, он начертал: «Вольфганго Моцарт 11 мая 1762 и 16 июля 1762 года». В том, что на смену скромному, домашнему Вольфгангерл пришло помпезное итальянское Вольфганго — на манер того, как в ту пору подписывались композиторы, — красноречиво сказалась гордость отца своим необыкновенным сыном.

С того времени к урокам игры на клавесине прибавились занятия теорией музыки и композицией. Их основы мальчик постигал с той же поразительной, вызывавшей всеобщее удивление и восхищение легкостью и быстротой. Леопольда брала оторопь. Для него, издавна привыкшего к долготерпению в труде, к мучительной работе над каждой музыкальной фразой, все это было непостижимо. Он даже ловил себя на том, что испытывает какое-то неприятное, исподтишка гложущее душу чувство — он завидовал этому мальчугану. Печально было сознавать, что он, солидный, зрелый, умудренный опытом человек, лишен всего того, чем в избытке наделен этот неискушенный ребенок. Больно было понимать, что больше половины жизни уже прожито, а то, к чему все время стремился, до чего все время мечтал дойти, так и осталось где-то далеко впереди. Ему казалось, что он многого достиг, а на поверку вышло, что достиг он сущей безделицы. Оттого и было так печально на сердце у Леопольда Моцарта.

Но вместе с тем ему было и радостно. Ведь этот чудо-ребенок был его детищем, частью его, продолжением его самого. То, что не удалось в жизни отцу, с лихвой наверстает сын. И Леопольд Моцарт в расцвете жизненных сил — ему тогда было всего сорок три года — поступился собой ради сына. Отныне он видел судьбу свою лишь в судьбе сына и жизнь целиком посвятил ему.

Позже, повстречавшись с Вольфгангом и его отцом, знаменитый в то время композитор Гассе неодобрительно заметил, что Леопольд обожает сынка и своей безумной, слепой любовью только балует и портит мальчика. Это, конечно, верно лишь отчасти. Леопольд действительно боготворил свое, как он любил выражаться, «чудо природы». Но любовь его отнюдь не была слепой. С самых ранних лет отец не баловал Вольфгангерла. Напротив, он воспитывал его в строгости, разумно. Леопольд отчетливо понял ту простую истину, которая, к сожалению, не всегда и не всем родителям ясна: чем больше человеку дано, тем больше с него и спросится. Чем легче давалось мальчику ученье, тем выше становились требования отца. Сын хорошо играл заданную пьесу, отец требовал, чтобы она была сыграна отлично; играл отлично, отец требовал превосходного исполнения. Всякий технически трудный пассаж отделывался ювелирно: повторялся бесчисленное количество раз, так, чтобы в любом темпе, начиная с самого медленного и кончая наибыстрейшим, звучала каждая нотка. Именно отцу обязан Моцарт-клавесинист своей поистине бисерной техникой, приводившей современников в неописуемый восторг.

Леопольд методически последовательно и чрезвычайно разумно расширял учебный репертуар маленького музыканта. В хранящейся в «Моцартеуме» второй тетради, где рукой отца написано: «Моему любимому сыну Вольфгангу Амадею к его шестым именинам — от отца, Леопольда Моцарта. Зальцбург, 31 октября 1762 года», — больше сотни разнообразных пьес.

Наряду с занятиями клавесином отец учил малыша игре на скрипке и даже на органе, так что с малых лет ребенок был приучен к повседневному труду и строгой дисциплине. Великое трудолюбие и великая скромность стали отличительными чертами характера Вольфганга. «Его никогда не принуждали ни сочинять, ни играть, — пишет сестра. — Напротив, необходимо было постоянно удерживать его от этого. Иначе он день и ночь просиживал бы за клавесином или за сочинением музыки». А отец дополняет: «Ребенком ты был преувеличенно скромен и даже начинал плакать, когда тебя чересчур расхваливали».