И вот граф стал заказывать композиторам через своего управляющего различные, большей частью камерные, произведения, собственноручно их переписывал и выдавал за свои.
Разумеется, понаторевший в подобных делах Лейтгеб, договариваясь с композиторами, старался действовать возможно скрытнее и осторожнее: держа в строгой тайне как свое имя, так и имя заказчика, он был немногословен, норовил незаметно для других проскользнуть к композитору и еще незаметнее уйти от него.
Недавно у графа умерла жена, и убитый горем супруг решил выразить свою скорбь в заупокойной мессе, которую и должен был написать Моцарт.
История с реквиемом окончательно лишила Моцарта покоя.
Недомогание усиливалось с каждым днем. Но Моцарт не мог и не хотел бросать работу. Зюсмайеру и Констанце (она поняла, наконец, что муж тяжело болен, что все это не может обойтись как-нибудь, само собой, и, наконец, окончательно перебралась из Бадена в Вену) приходилось силой отбирать у Моцарта бумагу и перо. В эти короткие часы отдыха он грустно бродил по квартире, рассеянно теребя цепочку от часов или пуговицу на камзоле, тоскливо уставившись в пространство. У всех, кто видел его таким — подавленным, безучастным, — щемило сердце.
Но еще больнее было смотреть на него на улице. Маленький, согбенный, медленно и с трудом передвигающий ноги. Желтое, с землистым оттенком лицо, и безупречный, щегольской костюм. Он всегда любил тщательно, нарядно одеваться, но теперь от этой любви осталась одна лишь привычка, никому, и прежде всего ему самому, не нужная.
Однажды он вместе с женой поехал в Пратер. Он любил этот увеселительный венский парк, где перед пестро размалеванными балаганами толпится народ, где в тирах весело потрескивают выстрелы, где собственных слов не слышно от хохота и гомона толпы, визгливых звуков множества шарманок, выкриков зазывал, где в дальних боковых аллеях обнимаются и целуются на скамейках парочки.
Сейчас Пратер был пуст, балаганы заколочены, а дорожки аллей едва видны под ворохами палого листа.
Пристально глядя на галок, с криком кружащихся над черными, оголенными деревьями, Моцарт вдруг сказал жене, что реквием этот сочиняет для самого себя.
— Я чувствую, — продолжал он, — что долго не протяну. Конечно, мне дали яду… От этой мысли я никак не могу отделаться… — Прежде безгранично доверчивый к людям, Моцарт теперь стал болезненно мнительным и подозрительным.
В глазах его стояли слезы. Констанца поспешила взять мужа под руку и увести подальше от пустынного, нагоняющего тоску Пратера.
Но хотя мысли о реквиеме приносили мучения, сочинение его рождало радость. Творчество всегда доставляло Моцарту радость, хотя на сей раз она была мучительной.
Моцарт избрал форму заупокойной обедни, но его «Реквием» мало похож на обычную, скованную церковными догмами духовную музыку. Вот что пишет советский музыковед И. Бэлза о «Реквиеме»:
«Подобно Баху, насытившему свою «Высокую мессу» живыми человеческими чувствами, Моцарт смотрел на свое последнее произведение не как на «церковную музыку», а как на драматическое повествование об испытаниях, выпадающих на долю человека, о его благородных порывах, тяжелых утратах и скорбных раздумьях. «Реквием» — одна из таких же высочайших вершин творчества, достигнутых человеческим гением, как, скажем, «Божественная комедия» Данте.
И так же как Данте вложил в свою бессмертную поэму глубочайшее философское содержание и вместе с тем пламенность личных страстей и переживаний художника, так же точно Моцарт запечатлел в своей «погребальной песне» не только напряженную атмосферу эпохи, породившей драматический пафос «Реквиема», но и невыразимую горечь прощания с жизнью, которую он так любил. Он знал, что дни его сочтены, и торопился закончить работу над произведением, которое он сам считал последним».
Моцарт работал с невиданной даже для него жадностью, не щадя сил и зачастую доводя себя до полного изнеможения.
В те часы, когда физические силы совсем иссякали, он не бросал работы, а диктовал свои мысли Зюсмайеру. Ученик ни на шаг не отходил от учителя, ловил каждое его слово, исполнял каждое желание. «Реквием» рождался у Зюсмайера на глазах. Моцарт посвящал его во все, даже самые мелкие, детали своего замысла. Потому-то после смерти Моцарта Зюсмайер и сумел по черновым наброскам, а главное — по памяти довести до конца оставшееся незавершенным творение. Из любви к учителю и из дружбы к его вдове (заказчик настойчиво требовал от нее либо «Реквиема», либо возврата полученных авансом денег) этот самоотверженный человек проделал огромную, кропотливую работу: по крупицам собрал все, что относится к «Реквиему», вспомнил каждое, даже самое мельчайшее, указание Моцарта и все это записал на бумаге. Удивительно скромно и просто пишет Зюсмайер о своем гигантском и не очень благодарном труде реставратора:
«Смерть застигла его во время работы над «Реквиемом». Так что окончание сего произведения было поручено многим мастерам. Одни из них, перегруженные делами, не могли отдаться этому труду. Другие же побоялись компрометировать свой талант сопоставлением с моцартовским гением.
В конце концов дело дошло до меня, ибо было известно, что еще при жизни Моцарта я нередко проигрывал или совместно с ним напевал сочиненные номера. Он очень часто обсуждал со мною разработку этого произведения и сообщил мне весь ход и основы инструментовки.
Я могу лишь мечтать о том, чтобы знатоки хотя бы кое-где нашли следы его бесподобных поучений, тогда моя работа в какой-то мере удалась».
Пришел ноябрь, холодный, ненастный. Моцарту становилось все хуже. Казалось, с остатками зыбкого осеннего тепла ушли и остатки здоровья. Он уже почти не выходил из дому, лишь изредка заглядывал в свой любимый трактир «Серебряная змея». В этом трактире он в свое время познакомился с привратником дома, в котором помещалась «Серебряная змея», Иосифом Дайнером. Этот простой и необразованный, даже грубоватый человек, старый, видавший виды солдат, всей душой привязался к Моцарту и относился к нему с трогательной нежностью. Дайнер во многом облегчил трудную жизнь композитора. Летом, когда Констанца уезжала в Баден, он часто заходил к Моцарту на квартиру, приносил из трактира обед, ужин, оказывал множество мелких услуг.
И Моцарт тоже любил Дайнера — за верность и участие, за неназойливое стремление помочь и не подчеркнуть при этом, что помогаешь, за мягкий юмор и потешную, незатейливую философию, за умение рассказывать смешные и занятные истории из своего военного прошлого. Он в шутку называл Дайнера своим лейб-камердинером и именовал Иосифом Первейшим в отличие от его умершего августейшего тезки — Иосифа II.
С бесхитростной простодушностью поведал Иосиф Дайнер о последних неделях жизни композитора. Вот воспоминания Дайнера, записанные с его слов:
«Было это в один из холодных, неприветливых ноябрьских дней 1791 года. Моцарт зашел в трактир «Серебряная змея»… Здесь обычно собирались актеры, певцы, музыканты. В этот день в первом зале было много незнакомых посетителей, и Моцарт проследовал в соседнюю, меньшую комнату, где стояло лишь три стола. Стены сей маленькой комнаты были разрисованы деревьями…
Войдя в эту комнатенку, Моцарт устало опустился в кресло и уронил голову на правую руку. Так просидел он довольно долго, а потом велел кельнеру принести вина, тогда как обычно всегда пил одно лишь пиво. Кельнер поставил перед ним вино, но Моцарт продолжал по-прежнему сидеть неподвижно и даже не пробовал его.
Тогда в комнату через дверь, ведущую в маленький дворик, вошел привратник Иосиф Дайнер… Увидев композитора, Дайнер застыл как вкопанный и долго, внимательно рассматривал его. Моцарт был необычайно бледен, напудренные светлые волосы его были растрепаны, а маленькая коса заплетена небрежно.
Вдруг он поднял глаза и заметил привратника.
— Ну, Иосиф, как дела? — спросил он.
— Об этом я хотел спросить вас, — ответил Дайнер. — Выглядите вы совсем больным, господин музикмейстер. Я слышал, вы были в Праге — чешский воздух вам повредил. Это заметно по вашему виду. Вы пьете теперь вино, это правильно: наверно, в Чехии вы пили много пива и испортили свой желудок. Это не повлечет плохих последствий, господин музикмейстер?
— Мой желудок лучше, чем ты думаешь, — сказал Моцарт. — Я уже давно научился многое переваривать!
Глубокий вздох сопровождал эти слова.
— Это очень хорошо, — ответил Дайнер, — ибо все болезни проистекают от желудка, как говаривал мой полководец Лодон, когда мы стояли под Белградом и эрцгерцог Франц несколько дней проболел. Ну, сегодня не буду вам рассказывать о турецкой музыке, вы уж и без того так часто смеялись над ней.
— Да, — ответил Моцарт, — я чувствую, скоро музыке — крышка. Меня охватывает какой-то холод, я сам не могу этого объяснить. Дайнер, выпей-ка мое вино и возьми эту вот монету. Приходи ко мне завтра пораньше. Наступает зима, нам нужны дрова. Жена пойдет с тобой покупать их. Еще сегодня я велю затопить печку.
Моцарт подозвал кельнера, сунул ему в руку серебряную монету и ушел.
Привратник Дайнер, присев за столик и допивая оставленное Моцартом вино, сказал самому себе:
«Такой молодой человек и уже думает о смерти! Ну, ей пока что не к спеху. А вот про дрова — не позабыть бы, уж очень холодный нынче выдался ноябрь».
В это время в «Серебряную змею» ввалилась толпа итальянских певцов. Дайнер ненавидел их за постоянные нападки на его «дорогого музикмейстера», а потому он тоже ушел.
На другой день в 7 часов утра Дайнер отправился на Рауэнштайнгассе в дом № 970, под названием «Маленький кайзерхауз»…
Он постучался в дверь квартиры Моцарта на втором этаже, открыла служанка, она знала его и впустила. Служанка рассказала, что ночью принуждена была позвать доктора — господин капельмейстер очень расхворался. Несмотря на это, жена Моцарта позвала Дайнера в комнаты.
Моцарт лежал на застеленной белым покрывалом кровати, стоявшей в одном из углов комнаты. Услыхав голос Дайнера, он приоткрыл глаза и чуть слышно проговорил:
— Иосиф, нынче ничего не выйдет. Нынче мы имеем дело только с докторами и аптеками…»