Ламбер повернулся ко мне.

— Даже с приятелями теперь трудно разговаривать, — сказал он. — Да, в Париже сейчас невесело. Я вот думаю, а может, Шансель прав — не потому, что погиб, а потому, что пошел сражаться.

Надин сердито посмотрела на него:

— Тебя никогда нет в Париже!

— Я тут бываю достаточно часто, чтобы понять: здесь довольно мрачно. Но и на фронте гордости я не испытываю.

— Однако ты все сделал, чтобы стать военным корреспондентом! — заметила она кислым тоном.

— Я предпочитаю находиться там, чем оставаться здесь; но это полумера.

— О! Если тебе противно в Париже, никто тебя не держит, — заявила Надин с выражением нескрываемой ярости на лице. — Говорят, де Латтр любит красивых мальчиков. Ступай, поиграй в герои, давай.

— Это не хуже других игр, — проворчал Ламбер, остановив на ней полный намеков взгляд.

Надин внимательно посмотрела на него и сказала:

— Ты будешь неплохо выглядеть тяжелораненым, весь в бинтах. — Она усмехнулась. — Только не рассчитывай, что я стану навещать тебя в госпитале. Через две недели я буду в Португалии.

— В Португалии?

— Перрон берет меня в качестве секретарши, — небрежным тоном сказала она.

— Что ж, ему везет, — ответил Ламбер, — он на целый месяц получит тебя для себя одного!

— Не всем все опротивело, вроде тебя, — сказала Надин.

— Да, в наше время мужчины доступны, — сквозь зубы заметил Ламбер, — доступны, как женщины.

— До чего же ты груб!

Я с раздражением спрашивала себя, как они ухитряются попадаться на свои детские уловки! А между тем я была уверена, что они могли бы помочь друг другу возродиться; вместе им удалось бы преодолеть воспоминания, которые связывали и разъединяли их. Но, быть может, именно поэтому они и терзались: каждый ненавидел в другом свою неверность. Во всяком случае, вмешаться было бы непростительной ошибкой. Я оставила их цапаться и вышла из комнаты. Сезенак последовал за мной в прихожую.

— Могу я сказать вам два слова?

— Конечно.

— Речь идет об услуге, — сказал он, — я хотел попросить вас об одной услуге.

Я помнила, какой внушительный вид был у него 25 августа: борода, ружье, красный платок на шее — настоящий солдат 1848 года {25}. Сейчас его голубые глаза погасли, лицо опухло, и, пожимая ему руку, я заметила, что ладони у него влажные.

— Я плохо сплю, — сказал он. — У меня... у меня боли. Однажды друг дал мне свечу эбина, и это мне очень помогло. Вот только в аптеке требуют рецепт...

Он смотрел на меня с умоляющим видом.

— Какого рода боли?

— О! Везде. В голове. Особенно кошмары...

— Кошмары не лечат с помощью эбина. Лоб его стал мокрым, как ладони.

— Я все вам скажу. У меня есть подружка, подружка, которую я очень люблю, я хотел бы жениться на ней, но... я ничего не могу с ней, если не приму эбин.

— Эбин на базе опиума, — сказала я. — Вы часто его принимаете? Он смутился.

— О нет, только иногда, когда провожу ночь с Люси.

— Тем лучше, иначе недолго получить интоксикацию. Он умоляюще смотрел на меня, на лбу его выступил пот.

— Приходите завтра утром, — сказала я, — посмотрим, смогу ли я дать вам такой рецепт.

Я вернулась к себе в комнату; наверняка он уже более или менее интоксицирован; когда он начал принимать наркотик? И почему? Я вздохнула. Еще один, кого я уложу на диван и попробую выпотрошить. Порой они выводили меня из себя, те, кто лежал здесь; на воле, на своих ногах они кое-как играли роль взрослых людей, а тут вновь становились грудными младенцами с грязными задами, и мне приходилось отмывать их от детства. Между тем я говорила безликим голосом, голосом разума и здоровья. Их настоящая жизнь проходила не здесь, моя — тоже; ничего удивительного, что я устала от них и от себя.

Я устала. «Лайковые перчатки», — говорила Надин. «Сдержанна и сурова», — сказал Скрясин; именно такой я им представляюсь? Такая ли я на самом деле? Я припомнила свои детские вспышки гнева, стук сердца в отрочестве и горячку минувшего августа; но все это уже далеко позади. Дело в том, что внутри у меня ничто не шелохнется. Я провела расческой по волосам, поправила макияж. Нельзя до бесконечности упорствовать в страхе, в конце концов устаешь; и потом, Робер начал писать книгу, он в прекрасном настроении; я уже не просыпалась по ночам, взмокнув от ужаса, и все-таки оставалась подавленной. Я не видела никаких причин для печали, нет; беда в том, что я делаюсь несчастной оттого, что не чувствую себя счастливой, я, верно, чересчур избалована. Взяв сумочку и перчатки, я постучала к Роберу. У меня не было ни малейшего желания никуда уходить.

— Вам не слишком холодно? Не хотите немного бумажного огонька? Он с улыбкой отодвинул кресло.

— Мне очень хорошо.

Разумеется. Роберу всегда было хорошо. В течение двух лет он радостно питался варевом из репы и брюквы и никогда не чувствовал холода: можно было подумать, будто он сам производит свое тепло на манер йога; когда я вернусь около полуночи, он все еще будет писать, закутавшись в шотландский плед, и удивится: «Сколько же сейчас времени?» О своей книге он рассказывал мне пока еще смутно, но у меня сложилось впечатление, что он ею доволен. Я села.

— Надин только что сообщила мне странную новость, — сказала я, — она едет с Перроном в Португалию.

Он с живостью поднял на меня глаза:

— Тебя это расстраивает?

— Да. Перрон не тот человек, которого подбирают и бросают: она слишком сильно привяжется к нему.

Робер положил свою руку на мою:

— Не беспокойся за Надин. Прежде всего меня удивит, если она привяжется к Перрону, в любом случае она быстро утешится.

— Не станет же она всю свою жизнь искать утешения! — возразила я. Робер засмеялся:

— Ничего не поделаешь! Тебя всегда будет шокировать, что твоя дочь спит с кем придется, словно парень. В ее возрасте я поступал точно так же.

Никогда Робер не желал считаться с тем, что Надин — не парень.

— Это не одно и то же, — сказала я. — Надин цепляется за мужчин, потому что, оставшись одна, не чувствует, что живет; это-то меня и беспокоит.

— Послушай, легко понять, что она боится оставаться одна, еще так свежа история с Диего.

Я покачала головой:

— Дело не только в Диего.

— Я знаю, ты считаешь, что в этом есть и наша вина, — сказал он с сомнением в голосе и пожал плечами. — Она изменится, у нее уйма времени, чтобы измениться.

— Будем надеяться. — Я пристально смотрела на Робера. — Знаете, для нее было бы крайне важно иметь занятие, которое ее по-настоящему интересовало бы. Дайте ей должность секретаря; она опять только что говорила мне об этом; ей очень этого хочется.

— Но что же тут интересного, — возразил Робер. — Печатать конверты и вести картотеку изо дня в день: для такой умницы, как она, это преступление.

— Она почувствует себя нужной, ее это воодушевит, — сказала я.

— Она способна на большее! Пускай продолжит свою учебу.

— В данный момент ей необходимо что-то делать, она будет хорошей секретаршей. Не следует требовать от людей слишком многого, — добавила я.

Для меня требования Робера всегда были тонизирующими, а у Надин они в конце концов подорвали уверенность в себе. Он не давал ей указаний, доверял ей, ждал, и она загоралась, входила в азарт; в слишком юном возрасте она читала чересчур суровые книги, слишком рано принимала участие в разговорах взрослых. А потом устала от такого уклада жизни и обратила досаду прежде всего на себя, теперь же она брала своего рода реванш, стараясь разочаровать Робера. Он посмотрел на меня в растерянности, как всегда, когда чувствовал упрек в моих словах.

— Если ты действительно думаешь, что это ей подходит... — молвил он. — Ты знаешь лучше меня.

— Я действительно так думаю, — ответила я.

— Хорошо, пусть будет так.

Он уступил чересчур легко: это доказывало, что Надин преуспела в своем стремлении обмануть его ожидания; если он не может безраздельно отдаться какому-то чувству или делу, Робер сразу же теряет к нему интерес.