Изменить стиль страницы

Это было сказано тоном выговора за попытку замутить ясный вопрос. И, не привыкший к похвалам своего собеседника, Тургенев покраснел от удовольствия.

Весть о болезни Некрасова застала Михаила Евграфовича снова в Баден-Бадене и еще усилила его тягу в Россию. В то же время чем ближе подходил срок отъезда, тем чаще и яснее представлялись ему все предстоящие мытарства; всплывали в памяти фальшиво-любезная мина Лазаревского и казавшееся мертвым лицо другого цензора, Петрова, — лиловое, с желтыми разводами.

— Каково-то с ними будет ладить без Некрасова? — волновался Михаил Евграфович. — Без него журналу — мат.

Дым отечества вблизи оказался не столь уж сладок.

Худой и страшный, встретил Салтыкова Некрасов.

Нездоровилось и самому Михаилу Евграфовичу. Никак не удавалось продать ставшее ему в тягость Витенево: «…точно заколдованное это место: никто даже не интересуется им, — жаловался он в письмах. — Кругом продаются усадьбы, а моя стоит себе да стоит».

А впереди предстояло тяжелое испытание.

Еще в 1875 году восстали Босния и Герцеговина, а теперь против Турции выступила Сербия. В России с живым сочувствием следили за освободительной борьбой славян.

«Не будь мы в заточении, — рассказывает Н. А. Морозов про отношение революционеров к восставшим, — не менее половины из нас оказалось бы в их рядах…» И действительно, С. М. Кравчинский, Д. А. Клеменц, М. П. Сажин и некоторые другие стали участниками этой героической борьбы. Однако заключенные революционеры были поражены, когда в поддержку восстания выступило само русское правительство.

— Что такое случилось? — недоумевали они. — Как могут заклятые враги гражданской свободы у себя дома защищать ее в других странах?

Это недоверие было совершенно понятно. Как ни старалась часть русской прессы выдать русское самодержавие за покровителя угнетенных славян, это плохо вязалось с внутренней политикой царизма хотя бы в отношении украинцев и белорусов. (Даже льстивое придворное искусство ненароком провиралось: во времена Крымской войны появилась картина, где Николай I простирал свой меч над славянами, припавшими к его ногам, — однако рисунок был так плох, что получалось, будто император тяжело давит мечом на одного из умоляющих его о помощи.)

При всей исторической прогрессивности поддержки, оказанной Россией славянским народам в их борьбе с турецким игом, нельзя забывать, что самодержавие преследовало при этом весьма определенные цели.

В войне царизму мерещился спасительный выход из всех трудностей.

Гром побед заглушил бы, по мысли мечтавших о войне, глухой ропот и стоны, слышавшиеся по всей стране после голодных лет, и отбил бы охоту внимать «россказням» пропагандистов. А окажись в руках самодержавия Константинополь и проливы, отечественная буржуазия охотно извинила бы все внутренние упущения правительства в предвидении открывающихся коммерческих выгод.

Царское правительство еще колебалось и лавировало, опасаясь встретить противодействие своим планам со стороны других великих держав, еще только под рукой помогало славянам в борьбе с Турцией, а печать всех оттенков уже звала к прямой поддержке противников Турции. Общему настроению поддался даже Елисеев. Находившийся вместе с ним в немецком курортном городке Эмсе Достоевский ядовито рассказывал, как «старый отрицатель» носился с мыслью отслужить молебен за успех черногорского оружия. Несколько статей Елисеева влились в согласный хор консервативных и либеральных публицистов.

Это было явным отступлением от заветов «Современника», которым следовал журнал. В своих спорах с рьяными славянофилами 60-х годов вроде В. Ламанского и И. Аксакова Н. Г. Чернышевский иронически замечал, что те «хлопочут об отыскании нам вотчинных прав на Севилью и Кордову, исконные славянские города». По его мнению, в случае победы над Турцией «заботы о сохранении нашей власти над Балканским полуостровом еще меньше прежнего оставят нам времени устраивать свои дела» и «мы обеднеем от нового завоевания». Иными словами, военное торжество царизма затормозит освободительное движение в самой России.

Таковы были «предания «Современника», и в первый же год существования «Отечественных записок» Щедрин в полном согласии с Чернышевским высказался в одной из рецензий по поводу деятельности Славянского благотворительного общества:

«…такое пламенное сочувствие к интересам и судьбе других наций не указывает ли… на полное внутреннее процветание нашего отечества, готового при первом востребовании поделиться своими избытками со всяким нуждающимся и обделенным на жизненном пире».

В 70-х годах даже в либеральном лагере находились люди, которые ощущали фальшь внезапного «освободительного» ража, обуявшего «образованное» общество. К. Д. Кавелин писал 13 июля 1876 года М. М. Стасюлевичу:

«Думаю и даже имею наглость быть убежденным, что прежде чем создавать счастие и благоденствие других народов, следует устроить счастие и благоденствие своих».

Щедрин не ограничился беспомощными сетованиями в келейных разговорах и переписке. Продолжая цикл «В среде умеренности и аккуратности», сатирик посвятил «славянолюбам» высшего общества очерк «День прошел — и слава богу!».

Уже в одном из писем к Некрасову, уехавшему лечиться в Ялту, Михаил Евграфович отметил, что «под шумок» воззваний к борьбе за свободу славян комитет министров еще больше усилил власть губернаторов, наделив их правом издавать обязательные постановления.

«…Серьезность минуты не мешает вести борьбу с нигилизмом, — многозначительно подчеркивал он и в письме к П. В. Анненкову. — Политические процессы следуют одни за другими, не возбуждая уже ничьего любопытства, и кончаются сплошь каторгою…»

«Отвлекающий» характер царской политики был совершенно ясен писателю, и картины турецких злодейств не могли укрыть от его глаз зрелище изуверской расправы самодержавия с цветом русской молодежи.

Для большинства привилегированного общества трагедия освободительной борьбы славянства была просто средством убить время, поупражняться в красноречии, симулировать «полезную» деятельность и… отвернуться от серьезной работы мысли. В очерке «День прошел — и слава богу!» есть любопытная деталь: когда рассказчик со своим другом Глумовым спешат в клуб, где только и разговору, что о «братьях славянах», Петербург живет своей обычной, суетливой жизнью — «только книжные лавки смотрели уныло, почти выморочно: очевидно, что публика, обрадованная, что славянский вопрос освобождает ее от обязанности читать что-либо, кроме газет, позабыла даже дорогу к ним…»

Это явление — падение подписки на журналы и спроса на книги и в то же время бурный рост популярности шовинистической газеты «Новое время» — отмечал Щедрин и в письмах. Оно встревожило его не только как писателя и редактора журнала, но и как общественного психолога. Не случайно и Елисеев вскоре раскаялся в своих воинственных статьях по славянскому вопросу и убедился, что «настроение, возбужденное в публике славянскою войною, вовсе не благоприятно тем идеям, которые наш журнал стремится насадить и утвердить…».

Если сначала генерал Черняев, который отправился командующим в Сербию, рисовался многим чуть ли не новым Гарибальди и Щедрин, приходивший в ярость от этого сопоставления, оказывался в одиночестве, то со временем авантюристические действия и интриги Черняева обнаружились во всей своей неприглядности. Его поведение в Сербии лишь в наиболее откровенной форме выказывало истинную сущность «освободительных» поползновений самодержавия. И Щедрин был прав, когда писал Анненкову: «…Черняев с своими добровольцами разъясняет перед лицом Европы, что такое господа ташкентцы…»

Интересно, что Лев Толстой, весьма далекий от «Отечественных записок» и от самого Щедрина, во многом сходился с ним в оценке экспедиции Черняева и отношения светского общества к славянскому вопросу вообще.

«Все то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в пользу славян, — говорится в последней части «Анны Карениной». — Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — все свидетельствовало о сочувствии к славянам».