Изменить стиль страницы

Он был умным и наблюдательным, хорошо знал жизнь и отличался склонностью к сарказму. Ему принадлежала самая язвительная шутка эпохи. Когда Александр I спросил его, какую бы награду он желал получить за свои заслуги, Ермолов ответил: «Ваше величество, произведите меня в немцы!» Император посмеялся уголками губ, но удар был не в бровь, а в глаз. В самом деле, остзейские немцы, аккуратные, старательные, обычно честные, очень охотно принимались в службу и очень быстро продвигались по ней, во всем опережая прирожденных русских. Однако на самой вершине чиновной лестницы их достоинства оборачивались недостатками. Вместо бездумной исполнительности от них требовалась порой инициативность, широта мышления — а ею-то они не обладали. Они становились мелочно-придирчивыми к низшим, вызывали всеобщую нелюбовь и не искупали ее какими-то общепризнанными заслугами.

Грибоедов восхищался природными качествами Ермолова, столь схожими с его собственными: «Мало того, что умен, нынче все умны, но совершенно по-русски, на все годен, не на одни великие дела, не на одни мелочи». В окружении генерала собирались самые достойные люди из числа кавказских офицеров. Забияк, вроде Якубовича, он к себе не допускал, с педантами, вроде Муравьева, общался только по служебной надобности. Оттого на вечерах Ермолова можно было говорить обо всем свободно, не боясь кары или доноса. Среди его адъютантов были прежде полковник Граве и М. А. Фонвизин, члены тайного общества, мечтавшие установить в России ограниченную монархию, похожую на английскую, или даже республику, как в Америке. Тайной их намерения были разве что от тех, кто не желал о них знать. Ермолов, проездом с Лайбахского конгресса, где воочию увидел перемены, происшедшие в императоре, предупредил Фонвизина в Москве: «Вы будьте поосторожнее, император о вас знает». С отъездом Граве и Фонвизина тайное движение в Кавказском корпусе прекратилось. По крайней мере Грибоедов ничего подобного не замечал. Александр просто развлекался в Тифлисе.

Он не встречал ни в ком недоброжелательства и зависти; и только Муравьев относился к нему с прежней неприязнью. Тот отсутствовал на Кавказе почти все время, что Грибоедов сидел в Персии: Ермолов послал его в долгое и трудное посольство к хивинскому хану. Муравьев совершил путешествие туда и обратно, разведал путь, но дипломатическое поручение выполнил не вполне хорошо. Тем сильнее он завидовал Грибоедову. Николай Николаевич вынужден был признать, что «Грибоедов очень умен и имеет большие познания, а успехи, которые он сделал в персидском языке, учась один, без помощи книг, поражают». Но сделанное усилие далось Муравьеву нелегко (до приезда Грибоедова он считался самым образованным человеком в Кавказской армии), и, чтобы восстановить свое высокое о себе мнение, он начал усиленно хвастать знанием турецкого языка. Он и впрямь его знал и даже составил для Ермолова турецкую грамматику. Это оказалось Грибоедову на руку, поскольку он желал изучить турецкий. И он предложил Муравьеву заниматься вместе, обмениваясь сведениями и книгами. Они начали уроки, но и четырех дней не прошло, как Муравьев дал волю своей мнительности. Он услышал стороной, что Грибоедов насмешливо отозвался о его лингвистических способностях при Ермолове, и в крайнем раздражении решил непременно драться. В присутствии совсем молоденьких штабных офицеров Боборыкина и Воейкова он потребовал от Грибоедова объяснений и стал упрекать в неосторожности. Тотчас же он пожалел о своей запальчивости: вызывать человека со сломанной рукой было неразумно; подумали бы, что обидчик рассчитывает на отказ или на преимущество, вынуждая противника стрелять левой. Такой поступок отдавал трусостью.

Грибоедов, получив очередной картель (уже третий по счету! хотя он никогда никого сознательно не задевал и не обижал), не стал раздувать дела, извинился за неловкую шутку и предложил все забыть. Муравьев с облегчением согласился помириться, с условием, что Грибоедов нигде не разгласит этой истории и перестанет над ним смеяться. Александр дал слово, и тем все кончилось, но у Муравьева осталось неприятное воспоминание о совершенной глупости, Боборыкин приобрел репутацию «переносчика» (ибо это он пересказал Муравьеву насмешки Грибоедова), а для Грибоедова происшествие стало единственной ложкой дегтя в бочке грузинского меда. Он приложил все свои дипломатические способности, чтобы не прервать занятий с Муравьевым, которые казались ему важными: если вдруг Россия все-таки вступит в войну с Турцией, знание турецкого ему пригодится; если не вступит — он сможет на худой конец объясняться с каджарами на их родном языке. Пожалуй, дружеские отношения с Аббасом-мирзой и англичанами давались Александру легче, чем с самолюбивым до уродливости Николаем Николаевичем. Тот еще дважды или трижды пытался рассориться, но всякий раз мирился, покоренный любезностью, образованностью и умом Грибоедова.

Александр отчасти сочувствовал обидчивости Муравьева; он видел, как неприятно тому жить без друзей, не понимая, что сам во всем виноват, и требовать к себе уважения под угрозой пистолета. Грибоедов же всюду чувствовал себя в братском кругу. В этот приезд в Тифлис он встретил прежнего сослуживца по Коллегии иностранных дел Вильгельма Карловича Кюхельбекера. По выходе из лицея юноша несколько лет бедствовал, подрабатывал уроками, потом уехал в Париж, но был отозван обратно за слишком смелые лекции (о русской литературе), а в октябре 1821 года получил назначение чиновником особых поручений при Ермолове. В Петербурге Грибоедов почти не обращал внимания на нескладного и взбалмошного юнца, но в Тифлисе он оценил его общество.

К этому времени Грибоедов ясно осознал, что не может написать ничего выдающегося, если ему некому прочитать написанное. Русский язык был для него прежде всего и по преимуществу языком письменным.Он говорил на нем крайне редко — с ямщиками и солдатами о том, что относилось до их нужд и разумения, и с ближайшими, задушевными друзьями, как Бегичев или Жандр. Звуки родной речи были ему не то чтобы непривычны, но он не мог, глядя в текст, оценить интонации и мелодию слов и фраз, он должен был непременно их проговорить вслух — и не стенам. Из-за этого он не мог сочинять настоящие стихи, потому что они выливались из его души только под влиянием сильных переживаний, которыми он не хотел делиться с малознакомыми людьми. Стихи он писал для себя, никому не читал, никогда не стремился публиковать, поэтому оставлял в неотделанном виде, часто без рифм и с нарушенным размером. Зато, сочиняя эпиграммы или романсы, заранее предназначенные для всеобщего ознакомления, он прочитывал их кому-ни-будь, правил и добивался отточенной, звучной гибкости слога.

Свои громадные творческие силы он предпочитал вкладывать в драматические произведения, где автор целиком скрывался за словами различных персонажей и как бы не выражал собственных мыслей и чувств. Но если стихи часто рассчитывались на читателей, а не слушателей, то драмы всегда и всюду готовились для произнесения со сцены. В Персии Грибоедов много раздумывал о плане своей будущей пьесы, но не сочинил ни одной связной строки, поскольку никто не мог сказать ему, хорошо ли это звучит. В Тифлисе он обрел идеального наперсника — поэта Кюхельбекера.

Сперва он не мог воспользоваться его советами, поскольку перелом руки не позволял держать перо. Но он много разговаривал с Вильгельмом. Александр вернулся из персидского «заключения» с неутолимой жаждой общения. В Тавризе он отчаянно скучал по России, не видя ни одного родного лица, не имея ни одной русской книги, кроме Библии. Он начал было с горя ее читать, чего прежде никогда не делал, — и восхитился необычному строю церковнославянского языка. Ему показалось, что библейский язык сильнее, естественнее и ярче современного, но, может быть, это впечатление объяснялось тем, что библейские чувства были сильнее, естественнее и ярче современных. Библия не знала полутонов. Он особенно полюбил первые главы книги пророка Исайи и псалмы Давида, единые в ненависти к беззаконию, угнетению и сребролюбию. Он понимал, что не первым открыл удивительную особенность библейских текстов: звать к покорности и сопротивлению, аскетизму и наслаждению, запрещать убивать и воспевать убийство. Здесь каждый мог найти примеры себе по нраву: одним из псалмов Давида Державин в прежние времена пугал императрицу Екатерину, а якобинцы сделали его своим гимном, но они же нещадно расправились с христианством. Поживи Грибоедов в Персии подольше, он мог бы, как Мазарович, прибегнуть к Священному Писанию для утешения в земных страданиях; к счастью, ему удалось сохранить связь с миром живых и стремление искать опору в себе и в людях, а не в обещаниях замогильного блаженства, однако он заинтересовался Библией.