15 февраля, видя, что его не вызывают для допросов, но и не отпускают, Грибоедов решил надавить на Следственный комитет и сочинил откровенно резкое письмо Николаю I, написав его самым четким почерком, дабы ни одно слово не пропало:
«Всемилостивейший государь!
По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника моего любимого, из крепости Грозной на Сундже, чрез три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом позван к генералу Левашову. Он обошелся со мною вежливо, я с ним совершенно откровенно, от него отправлен с обещанием скорого освобождения. Между тем дни проходят, а я заперт. Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но ежели продлится мое заточение, то конечно и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице…
Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред Тайный Комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете.
Всемилостивейший государь!
Вашего императорского величества верноподданный Александр Грибоедов ».
Письмо императору не передали под предлогом, что «этим тоном не пишут государю». Дело не двигалось. Больше всего Грибоедов хотел узнать, что происходит у друзей в крепости. Кое-что могла сообщить Миклашевич, тесно связанная с семьей Рылеева. Декабристы вели себя по-разному. Одни, как Рылеев, Бестужев-Рюмин и отчасти Николай Бестужев, понимали, что 14 декабря имело историческое значение, что, если они не расскажут о себе хотя бы Следственному комитету, совершенное ими не дойдет до потомков. Поэтому они сообщали, порой даже преувеличивая, подробности о своих намерениях, причинах недовольства современностью; Рылеев и Бестужев-Рюмин восстанавливали по памяти сожженные перед арестом программные документы. Другие, как Александр Одоевский, молчали даже о том, что было с очевидностью доказано. Но все сходились в одном — именачленов общества не называть, кроме имен уже явно замешанных лиц. Имя Грибоедова впервые прозвучало в показаниях Сергея Трубецкого, который полагал невозможным скрыть факт их давнишнего знакомства, однако выразился неопределенно, со ссылкой на Рылеева. Потом впечатлительный Оболенский, под действием изощренной психической пытки почувствовал вину перед обожаемым отцом, который на старости лет вынужден видеть сына в тюрьме, и в состоянии нервного срыва назвал шестьдесят одно имя, еще им не упомянутое — и Грибоедова. 14 февраля Комитет послал вопросы о Грибоедове Александру Одоевскому, Рылееву, Александру Бестужеву и Трубецкому: друзья Грибоедова начисто отрицали его членство в Обществе и знакомство с их планами, а Трубецкой очень изящно превратил сказанное раньше в несказанное (мол, Рылеев ему говорил, что Грибоедов к Обществу не принадлежит, но без всяких оснований Трубецкой ему не то что не поверил, просто неверно понял, и так далее). 19 февраля Комитет опросил Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Пестеля и других южан — все ответили отрицательно, а Пестель заявил, что и не слыхал о Грибоедове.
24 февраля Комитет затребовал, наконец, к себе самого Грибоедова. Его перевезли по льду в Петропавловскую крепость и с завязанными глазами доставили в комнату, где за длинным столом, покрытым красной скатертью, в полной форме с мрачными лицами сидели военный министр Татищев, великий князь Михаил Павлович, четыре генерал-адъютанта и среди них П. Н. Голенищев-Кутузов. Его присутствие превращало суд в фарс, и многие, вслед за Пестелем и Николаем Бестужевым, могли бы повторить ему в лицо: «Я еще не убил ни одного царя, а между моими судьями есть цареубийца». (Кутузов участвовал в убийстве Павла I.) Грибоедов, чья вина пока не была доказана, не стал дразнить гусей мальчишескими выходками. Это было 69-е заседание Следственного комитета. Допрос закончился в половине третьего утра. Сперва Грибоедова пытались сбить напоминанием о его «Горе от ума» — он отшутился образом Репетилова, который вроде бы высмеивает «секретнейшие союзы».
Но это была просто разминка, после которой ему предложили устно и письменно ответить на град вопросов об имени, возрасте, воспитании, штрафах, если они были, знакомстве с разными декабристами и потребовали по пунктам «а), б), в)… и)» изложить все, что он знает о целях, центрах и членах Тайного общества.
Грибоедов честно назвал только свое имя. Возраст он скрыл, скрыл имена Петрозилиуса и Иона, назвав одного профессора Буле, потому что его уже не было в живых; не упомянул о следствии за четверную дуэль; заявил, что князя Трубецкого почти не знал; что Рылеев и Бестужев ему ничего не открывали; что первое его показание об откровенных с ними разговорах касалось только «частных случаев злоупотреблений некоторых местных начальников, вещей всем известных, о которых всегда в России говорится довольно гласно». Все подпункты «а), б), в)… и)» он свел воедино и, не вдаваясь ни в какие детали и оценки, твердо стоял на одном: «Ответом моим на сокровенность их предприятий, вовсе мне неизвестных, не могло быть ни одобрение, ни порицание… Я повторяю, что, ничего не зная о тайных обществах, я никакого собственного мнения об них не мог иметь».
Показания и манеры Грибоедова произвели на судей благоприятное впечатление. На следующий день они послали Оболенскому вопрос: почему он считает Грибоедова членом Общества, если Грибоедов это отрицает? Оболенский, несколько пришедший в себя, запутал ответ, чтобы не объявить ложью свои прежние показания, но и не подтвердить их правдивость. Пожилые генералы Комитета не представляли себе степень литературного мастерства и живости ума подследственных; судьи пасовали перед любыми ответами, если они не были нарочито правдивыми. 25 февраля Следственный комитет представил императору ходатайство об освобождении Грибоедова, однако высочайшего согласия не последовало. Грибоедова велели оставить в Главном штабе, впредь до получения отчета с Кавказа, куда был послан специальный расследователь. Николай I надеялся найти прямо или через Грибоедова улики о причастности Ермолова к заговору.
Не теряя оптимизма, Грибоедов сам на себя написал эпиграмму, получившую широчайшую известность в стране, ибо касалась слишком многих:
Только 15 марта изнывающий от скуки и неопределенности Грибоедов был вызван на следующий допрос. Из новых вопросов он понял, что Комитет выясняет его роль как связного между Северным и Южным обществами и между ними и Грузией, то есть Ермоловым. На этот раз Грибоедов увидел серьезность вопросов и их опасность решительно для всех: если бы следствие получило хоть малейшие доказательства договоренности Севера, Юга и Кавказа о совместном выступлении, это был бы ему незаслуженный подарок. Он ответил беспредельно кратко: поручений, писем и тому подобное не имел, никого не видел, никого не знал, о существовании каких-то новых лиц, о которых спрашивали, даже не подозревал. Точка.
Больше Грибоедову вопросов не задавали, на допросы не вызывали, но и не выпускали. После 15 марта он начал думать, что Комитет напал на след, а 19 марта даже послал Булгарину просьбу о деньгах на случай, если его «отправят куда-нибудь подалее» (если денег нет, чтоб прислал за адамантовым крестом Грибоедова, который можно было бы продать). После Пасхи, встреченной 18 апреля все в том же штабе, Грибоедов почти уверился, что о нем либо забыли, либо скоро отправят с фельдъегерем в Сибирь. Он много читал от скуки, но писать не мог — комната по-прежнему была переполнена сменявшими друг друга «постояльцами».