Изменить стиль страницы

«Дьявол», нисколько не убоявшись советов Толстого, не дремал, все заговоры против него рушились, и неприятные сюрпризы следовали один за другим. Вдруг состоялась свадьба Марии Львовны и Николая Леонидовича (Колаши) Оболенского, крестника Толстого, сына дочери Марии Николаевны, — брак, так сказать, внутриродовой и мало кого обрадовавший. Колаша заканчивал Московский университет, был малый «приятный», и не больше, Толстой относился к нему более или менее доброжелательно, но с несомненной иронией, а Софья Андреевна с нескрываемым раздражением. О браке Маши Толстой отозвался спокойно, но с разочарованием; жалко было терять дочь, записал в июльском дневнике 1897 года: «Маша вышла замуж, и жалко ее, как жалко высоких кровей лошадь, на которой стали возить воду. Воду она не везет, а ее изорвали и сделали негодной. Что будет. Не могу себе представить. Что-то уродливое, неестественное, как из детей пирожки делать». Дочери Толстой ничего подобного не сказал, видно было, что жалеет ее и грустит, но своих мыслей не высказывал, советов не давал, отстранялся: дочери показалось, что он любит Николая и верит в него. Кажется, Мария Львовна выдает желаемое за действительное или сознательно позволяет себе обмануться мягким тоном отца. В браке он видел «падение» и совершенно не собирался это мнение менять, добавляя довольно двусмысленно в письме к дочери, что радуется тому, что ей жить будет легче, «спустив свои идеалы и на время соединив свои идеалы с своими низшими стремлениями (я разумею детей)». Грустно читать эти нетерпимые, сектантские, невольно высокомерные слова Толстого, адресованные любимой дочери.

Толстой усилием воли сдержал готовые вырваться наружу чувства и политься слезы. Для него это был болезненный и тяжелый удар. Настоящий переворот в жизни. Маша была самым дорогим и близким Толстому человеком в семье. Еще недавно, в начале года, он изливал ей душу в письме с пометой «Читай одна», которое все же не решился послать: «Из всех семейных ты одна… вполне понимаешь, чувствуешь меня. Жизнь, окружающая меня и в которой я по какой-то или необходимости, или слабости участвую своим присутствием, вся эта развратная, отвратительная жизнь с отсутствием… каких-либо, кроме самых грубых животных интересов — нарядов, сладкого жранья, всякого рода игры и швырянья под ноги чужих трудов в виде денег, и это даже без доброты, а, напротив, с осуждением, озлоблением и готовностью раздражения на всё, что против шерсти, до такой степени становится противна мне, что я задыхаюсь в ней и хочется кричать, плакать, и знаешь, что всё это бесполезно и что никто не то что не поймет, но даже не обратит внимания на твои чувства, — постарается не понять их, да и без старания не поймет их, как не понимает их лошадь… Ужасно гадко, и гадко то, что я не могу преодолеть себя и не страдать и не могу предпринять что-нибудь, чтобы порвать это ложное положение и последние года, месяцы или дни своей старости прожить спокойно и не постыдно, как я живу теперь». И вот теперь это близкое и дорогое существо уходит из семьи к «приятному», но далекому, чуждому Колаше, по иронии судьбы его «крестнику», что напомнило Толстому то время, когда он принимал «участие в одном из самых жестоких и грубых обманов, которые совершаются над людьми и который называется крещением младенцев».

Не успокоилась после болезненной как для нее, так и для отца истории с Женей Поповым и Татьяна Львовна. Аргументы отца, «Крейцерова соната» — всё это, возможно, и разумно, но еще сильнее был другой голос, иррационально восстававший против духовных преимуществ целибата, да и пример младшей сестры вдохновлял на самые неразумные поступки. Хотелось иметь мужа, рожать, воспитывать детей, иметь свою семью. Когда Тане исполнилось восемь лет и ее отец еще не был таким ригористичным моралистом, он, полушутя, писал Александрин о дочке: «Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими. Очевидно, что она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта теперь сознательная — иметь детей». Мечта эта постепенно уплывала, и уже, после того как незаметно был преодолен тридцатилетний рубеж, ясно вырисовывалась участь старой девы, горьким утешением которой остались бы воспоминания о многочисленных женихах. Импульсивная, энергичная, умная Татьяна Львовна решила иначе. Когда-то, еще в семнадцатилетнем возрасте она была влюблена в орловского помещика Михаила Сергеевича Сухотина, старинного друга толстовской семьи, женатого, отца нескольких детей. Ни о каком браке, понятно, и речи быть не могло. Семейство Сухотина возросло до шести человек. Он овдовел. Формальные препятствия для брака не существовали, а чувство к доброму и чуткому соседу сохранилось. Татьяна Львовна и решилась связать свою жизнь с ним — шаг смелый и вызвавший бурю чувств в сердцах родителей. Пятидесятилетний вдовец с шестью детьми кого угодно мог ввергнуть в отчаяние. Софья Андреевна вместе с дочерью Марией оплакивают «безумную, слепую любовь Тани». Мать просто в отчаянии и всё ей видится в мрачном свете: дочь от «спокойной жизни» (такой ли уж спокойной) идет к погибели; болезненная, плохая любовь к старому и слабому и «недостойному ее человеку».

Толстой пытается, не очень надеясь на успех, отговорить Татьяну от пагубного шага, недоумевая, зачем ей так приспичило aller dans cette galére. Отвергает всякие ссылки на любовь и влюбленье, прибегая к медицинским сопоставлениям и призывая «деморфинизироваться»: «Если бы я был девушка, ни за что бы не выходил замуж. На счет же влюбленья я бы, зная, что это такое, то есть совсем не прекрасное, возвышенное, поэтическое, а очень нехорошее и, главное, болезненное чувство, не отворял бы ворот этому чувству и так же осторожно., серьезно относился бы к опасности заразиться этой болезнью, как мы старательно оберегаемся от гораздо менее опасных болезней: дифтерита, тифа, скарлатины».

Толстому совершенно ясно, что дочь находится в состоянии «совершенной одержимости и невменяемости». Приблизительно в таком, в каком некогда пребывал сильно подвыпивший у цыган брат Николенька, желавший непременно пуститься в пляс и которого никак не могли отговорить от скверного ломанья брат Сергей и один приятель: «Долго они упрашивали его, но когда увидали, что он был настолько пьян, что нельзя было упросить его воздержаться, Сережа только сказал убитым грустным голосом: пляши и, вздохнув, опустил голову, чтобы не видать того унижения и безобразия, которое пьяному казалось… прекрасным, веселым и долженствующим быть всем приятным».

Те же слова брата Сергея, прозвучавшие как отцовское благословение, переадресовывает Толстой дочери: «Пляши! Больше ничего не могу сказать, если это неизбежно». Исторические семейные предания-анекдоты не помогли, точнее, они только на время отсрочили брак: 1 декабря 1897 года Татьяна Львовна отказала Сухотину. А почти через два года Лев Николаевич в Москве сопровождал дочь в церковь, где Татьяна венчалась с Михаилом Сергеевичем. В дневнике он, очень раздраженный, записал: «Таня уехала зачем-то с Сухотиным. Жалко и оскорбительно. Я 70 лет всё спускаю и спускаю мое мнение о женщинах, и всё еще и еще надо спускать». Свадьба была более чем скромной и чем-то даже напоминала похороны; в дневниках Софьи Андреевны, и всегда-то наклонной к пессимизму и постоянно обуреваемой мрачными предчувствиями, это событие окрасилось в траурные тона и неизменно соседствует с воспоминаниями о смерти Ванечки:

«14 ноября вышла замуж наша Таня за Михаила Сергеевича Сухотина. Надо было этого ожидать. Так и чувствовалось, что она всё исчерпала и отжиласвою девичью жизнь.

Событие это вызвало в нас, родителях, такую сердечную боль, какой мы не испытывали со смерти Ванечки. Всё наружное спокойствие Льва Николаевича исчезло; прощаясь с Таней, когда она, сама измученная и огорченная, в простом сереньком платье и шляпе, пошла наверх, перед тем как ей идти в церковь, — Лев Николаевич так рыдал, как будто прощался со всем, что у него было самого дорого в жизни.

Мы с ним в церковь не пошли, но и вместе не могли быть. Проводив Таню, я пошла в ее опустевшую комнатку и так рыдала, пришла в такое отчаяние, в каком не была со смерти Ванечки».