Вера Величкина, молоденькая курсистка-медичка, запомнившаяся Илье Львовичу маленьким и беспомощным, непрактичным ребенком с огромной банкой монпансье под мышкой, близко сошедшаяся с Марией Львовной, доверявшей ей свои сердечные тайны, наивная, но наблюдательная и бесстрашная (позднее она станет женой секретаря Ленина Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича), в книге «В голодный год с Львом Толстым» так описывала рабочий день писателя в Бегичевке:
«Каждое утро вставали мы в седьмом часу, так как передняя была уже битком набита народом. Если мы немножко просыпали, то Лев Николаевич, проходя по коридору, стучал нам в двери. Утро работали мы вместе в передней, разбирая просьбы, нужды собравшегося народа. Затем кто-нибудь один оставался дома, а остальные разъезжались по окрестным деревням, всегда посоветовавшись раньше со Львом Николаевичем. Он неизменно был в курсе дела и всегда помнил каждую мелочь, куда и зачем нужно было ехать. Но занятие с народом в передней его всегда несколько расстраивало и мешало его литературным занятиям; и мы, по возможности, старались предупредить его приход, чтобы он мог поработать утром за письменным столом. В такие дни он чувствовал себя гораздо лучше, спокойнее. Но это не всегда удавалось, так как вставал он очень рано и не мог видеть, чтобы народ дожидался».
Толстой вникал во все мелочи, не гнушаясь никакой работой, не давая поблажки ни себе, ни другим. Пригодилась и так называемая «скупость» Толстого, а точнее бережливость и щепетильность: он мог отдать отчет в каждой копейке и того же требовал от других. Его отчеты, в том числе бухгалтерские, всегда были образцовыми. Наведенный во многом благодаря постоянным усилиям порядок в деле организации помощи голодающим дал удивительные плоды. Было открыто 187 столовых, в которых кормилось 10 тысяч человек, и несколько столовых для маленьких детей, осуществлена раздача дров, выданы семена и картофель для посева крестьянам, куплены и розданы земледельцам лошади (почти все обезлошадели в голодный год), собрано в виде пожертвований почти 150 тысяч рублей. И еще масса дел, конкретных, необходимых, была сделана за те два года, когда здесь самоотверженно работал Толстой со своими помощниками.
Приходилось нелегко, а нередко и очень трудно, да и холод, словно в сговоре, одолевал не менее голода, осложнял условия работы среди деморализованного, фаталистически настроенного народа, которого вот-вот уже, кажется, покинет и инстинкт самосохранения. Да и весной стало не лучше, хотя на душевном настроении Толстого все эти заботы и напасти не сказываются. Он бодр, ему «нравственно легче». Письма Толстого похожи на отчеты и репортажи с передовой. Вот как он рассказывает жене о своих буднях: «У нас идет напряженная работа с раздачей семян и теперь лошадей… Вчера я целый день ездил верхом… отчасти по этому делу и для открытия столовой в Екатериновке и для приютов в Екатериновку, Софьинку и Бароновку, и мне было очень хорошо нравственно, и всё сделал, как умел и мог; физически — тоже хорошо; я совершенно здоров, но погода ужасная. По полям ярового ветром несет не переставая целые тучи пыли, как это бывает по дорогам в июле. Я никогда не видывал ничего подобного. Эта сушь не обещает ничего хорошего». В том же духе о трудовых буднях и настроениях своем и помощников пишет и вдове Ивана Раевского: «Мы очень теперь заняты обеспечением посева, помощью лошадьми и столовыми, особенно детскими, и хотя очень много дела, но почему-то у меня всё время более радостное чувство, чем зимой, сознание того, что дело, которое делаешь, было нужно и теперь еще нужнее, чем когда-нибудь, несмотря на то, что дело это всем наскучило, кроме тех, для которых оно делается».
А летом ко всем бедствиям прибавилась еще одна напасть — холера, добравшаяся и до Ясной Поляны. И в борьбе с этой новой и очень опасной бедой примет участие Толстой, бесстрашно навещая вместе с любимой дочерью Марией больных крестьян.
Зимой же случались совсем безрадостные, тяжкие дни, когда накопившаяся усталость (больше душевная, чем физическая) порождала равнодушие и ощущение какой-то бессмысленности выматывающего, мелочного труда. Толстой повествует в дневнике и о таких настроениях, и о другом, властно заставлявшем продолжать работу. Изумителен рассказ об одной деревенской встрече в февральском дневнике 1892 года, воспроизведенный позднее им в «Отчете об употреблении пожертвованных денег с 17-го апреля по 20-е июля 1892 г.»:
«Третьего дня было поразительное: выхожу утром с горшком на крыльцо, большой, здоровый, легкий мужик, лет под 50, с 12-летним мальчиком, с красивыми, вьющимися, отворачивающимися кончиками русых волос. „Откуда?“ — „Из Затворного“. Это село, в котором крестьяне живут профессией нищенства. „Что ты?“ — Как всегда, скучное: „К вашей милости“. — „Что?“ — „Да не дайте помереть голодной смертью. Всё проели“. — „Ты побираешься?“ — „Да, довелось. Всё проели, куска хлеба нет. Не ели два дня“. Мне тяжело. Все знакомые слова и все заученные. Сейчас. И иду, чтобы вынести пятак и отделаться. Мужик продолжает говорить, описывая свое положение. Ни топки, ни хлеба. Ходили по миру, не подают. На дворе метель, холод. Иду, чтоб отделаться. Оглядываюсь на мальчика. Прекрасные глаза полны слез, и из одного уже стекают светлые, крупные слезы.
Да, огрубеваешь от этого проклятого начальства и денег».
В Отчете мальчик дан крупным планом и усилена эмоциональность:
«Хочу пройти и взглядываю нечаянно на мальчика. Мальчик смотрит на меня жалостными, полными слез и надежды, прелестными карими глазами, и одна светлая капля слезы уже висит на носу и в это самое мгновение отрывается и падает на натоптанный снегом дощатый пол. И милое измученное лицо мальчика с его вьющимися венчиком кругом головы русыми волосами дергается всё от сдерживаемых рыданий. Для меня слова отца — старая избитая канитель. А ему — это повторение той ужасной годины, которую он переживал вместе с отцом, и повторение всего этого в торжественную минуту, когда они, наконец, добрались до меня, до помощи, умиляют его, потрясают его расслабленные от голода нервы. А мне всё это надоело, надоело; я думаю только, как бы поскорее пройти погулять!
Мне старо, а ему это ужасно ново.
Да, нам надоело. А им всё так же хочется есть, так же хочется жить, так же хочется счастья, хочется любви, как я видел это по его прелестным, устремленным на меня полным слез глазам, — хочется этому измученному нуждой и полному наивной жалости к себе доброму жалкому мальчику».
От этих с надеждой глядящих прекрасных глаз мальчика никак было «не отделаться» ни Толстому, ни другим, вдохновленным его энергией, «воскресителям». Невозможно было «пройти» мимо.
Ни грубые газетные выпады, ни попытка некоторых слишком рьяных священнослужителей восстановить против Толстого простонародье не нанесли ему ни малейшего ущерба; напротив, лишь укрепили его репутацию спасителя и «воскресителя», своего рода генерала, возглавившего борьбу с голодом. Профессор Грот, восхищаясь энергией и мужеством Толстого, назвал его «духовным царем». Чехов с воодушевлением писал Суворину о Толстом, что он «не человек, а человечище, Юпитер». В эту трудную пору отчетливо проявились те черты характера Толстого, о которых прекрасно сказал Чехов в другом письме: «Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и делать то, что велит долг». Потому-то Толстой и был неуязвим, смело говоря горькую правду об истинном плачевном положении дел и причинах, приведших к бедствию. Слово было делом, обращенным к совести всех, а практические дела придавали слову особую убедительность и силу. Понятно, почему Суворин «позавидовал» «доле» Толстого: «Один Л. Н. Толстой гуляет по иностранным газетам со своими статьями, а „Московские ведомости“ его травят, но напрасно: его трогать нельзя, а если и тронут, то это ему только удовольствие, ибо он сколько раз мне говорил: „Отчего меня не арестуют, отчего меня не сажают в тюрьму“. Завидная доля».
Слишком ретивые и догматические священники клеймили графа Толстого как антихриста, соблазняющего людей мирскими соблазнами, отговаривая крестьян посылать детей в специальные столовые, устроенные для них в Бегичевке и других селах. О реакции крестьян вспоминал шведский писатель и путешественник Ионас Стадлинг, приводя слова одного мужика: «Если Господь похож на своих слуг — попов и чиновников, которые притесняют и мучают нас, и если антихрист это такой человек, как Толстой, который бесплатно кормит нас и наших детей, тогда я лучше буду принадлежать антихристу и пошлю своих голодающих детей в его столовую». Но если крестьяне отказывались видеть антихриста в Толстом, то в Стадлинге они готовы были его признать. Швед, в диковинном лапландском костюме, мехом вверх, неизменно бравший с собой маленький фотоаппарат, которым делал снимки крестьян, производил пугающее впечатление. Вера Величкина вспоминала рассказы встревоженных крестьян об антихристе, накладывавшем печать: «Посмотрит пристально на кого-нибудь и щелкнет своей печатью. А потом… всех, кого он припечатал, назначат к выселению. И мы теперь уж и не знаем, что делать…»