Изменить стиль страницы

И вот один из жителей добровольно вызвался послужить обществу. Не знаю, кто он был — охотник или золотоискатель. Мне теперь очень досадно, что я своевременно не удосужился записать его имя. Он сказал:

— У меня есть хорошая, испытанная собачья упряжка. Я съезжу на ней в город, возьму там, сколько надо, вакцины и вернусь назад. Сделаю все это так скоро, как угодно будет богу.

Поехал и сделал. Нужно ли рассказывать о трудностях его путешествия среди безграничного снежного моря, в «белом молчании», без малейшего намека на дорогу или тропу, когда руководиться приходится лишь компасом и соединенными инстинктами человека и животных? Прочитайте об этом в прекрасных рассказах Джека Лондона. (Впрочем, нельзя не признать, что в случае, о котором идет речь, сама жизнь взяла и сочинила именно тот самый рассказ, которого, однако, недоставало у Лондона.)

На обратном пути, уже в последней трети дороги, упряжку захватила метель. Собаки выбивались из сил постепенно падали, поднимать их бывало невозможно ни лаской, ни уговорами, ни кнутом. Приходилось обрезать одну за другою постромки. Наконец, остались на ногах лишь человек и передовая собака, по имени Бальт. Теперь тащить за собою сани было и обременительно, и бесполезно, и их пришлось бросить.

Тогда хозяин прочно укрепил пакеты с драгоценным серумом на спине Бальта, накормил его в последний раз и, указав собаке направление, велел идти домой.

— А я пойду следом, — сказал хозяин.

Конечно, Бальт был в любой момент готов с восторгом положить свою верную собачью душу за малейший из интересов хозяина. Но в эту минуту он понял — о, несомненно, понял, — что хозяину скорая доставка груза гораздо дороже собственной жизни, и вот послушно побежал вперед и скрылся в бушующем снегу, в наступающем мраке ночи.

Чутье, инстинкт и силы не изменили Бальту. Он прибежал в Ном настолько быстро, насколько это было угодно богу, и своим знакомым лаем поставил сразу на ноги всех жителей, не привязанных болезнью к постели. И в то время, когда доктор обходил с чудотворной сывороткой один за другим дома, где находились больные, — навстречу хозяину Бальта уже мчалась спасательная экспедиция на свежих упряжках, с запасными собаками и с провиантом. Его нашли в тридцати верстах от поселка, еле живого, ползущего в снежных сугробах… Он задал только два вопроса:

— Сыворотка? Бальт?

Ему ответили:

— Все хорошо…

Он улыбнулся и потерял сознание.

Ну, чем это не рождественский рассказ, чтимые читатели и милые читательницы? Да еще рассказ, поднесенный самой жизнью? Надо к нему еще прибавить то, что и человек, и пес до сих пор живы, здоровы и неразлучны. На днях в Номе произошло торжественное открытие бронзовой статуи Бальта, воздвигнутой благодарным населением. Попервоначалу хотели было увековечить и смелого хозяина, но он круто отказался.

— Глупости!.. Вся заслуга принадлежит Бальту, а я только прогулялся… Сейчас передо мною газетная вырезка, на которой сняты бронзовый могучий Бальт, напряженно влегший в постромки, а рядом с ним живой Бальт и его хозяин, пришедшие полюбоваться памятником. Человек спокойно смотрит на чудесное изображение своего друга, но Бальт отвернулся.

— Какая же это собака, если от нее ничем не пахнет?

О, скромность сильных!

А вот я знаю еще и такую историю. В одном городе поставили одновременно два памятника двум местным уроженцам, людям мировой известности, и поставили еще при их жизни. Так вот оба великих мужа приходили каждое утро с разных сторон на площадь, где стояли их статуи, и некоторое время безмолвно их созерцали: каждый самого себя. Потом, точно по сигналу, окидывали друг друга гневно-презрительными взглядами, поворачивались друг к другу спинами и медленно покидали площадь. Мне Бальт милее.

Типографская краска

Кадетом я писал стихи. Надо признаться теперь, что были они подражаниями Г. Гейне в переводе Михайлова и были очень плохи. О последнем я не сам догадался, а мне сказал молодой, довольно известный поэт Соймонов, когда меня к нему привел почти насильно мой шурин вместе с моими стихами. Нет! Мне не пришло в голову, что поэт зол или завистлив. Я просто перестал писать стихи, и — навсегда. Будучи потом юнкером Александровского училища, я ударился в прозу. Я дерзнул на нее потому, что очень легко и быстро писал классные сочинения для себя и для товарищей.

Между прочим, написал я рассказ «Последний дебют» из закулисной театральной жизни, которую, впрочем, никогда не видел и ничего о ней не знал. К этому меня поощрил другой московский поэт — старый, добрый, всегда восторженный Лиодор Иванович Пальмин, наш сосед по даче в Краскове.

В то лето я был «безумно» влюблен в старшую из трех сестер Синельниковых, в полную волоокую Юленьку — Юлию Николаевну. Ей я решил посвятить мою будущую новеллу. Правее и немного выше заглавия я сделал надпись: «Поев. Ю.Н. С-вой». Полного имени своего я под новеллой не писал; поставил просто: Ал. К-рин.

С нетерпением ожидал я появления моей новеллы, которую принял для просмотра «Русский сатирический листок» Н. Соедова. Ждать пришлось довольно долго. Наконец наступил вечер одного воскресенья, в которое я был наказан без отпуска за единицу по фортификации. Юнкера приходили один за другим и являлись к дежурному. Пришел, наконец, и мой товарищ Венсан, которого я попросил заглянуть в два-три журнальных киоска. В руках у него был толстый сверток. — Поздравляю! Есть!

Я развернул два номера «Листка», и каждый с моей напечатанной новеллой. О, волшебный, скипидарный резкий запах свежей печати! Что сравнится с ним в самых лучших, в самых драгоценных воспоминаниях писателя? Он пьянее вина и гашиша, он ароматнее всех цветов и духов, он сладостнее первого поцелуя… В душу мою вторгнулся такой ураган радости, что я чуть было не задохнулся. Чтобы утишить бурное биение сердца, я должен был перепрыгнуть поочередно через каждую койку в моем ряду туда и обратно. Я пробовал читать мою новеллу товарищам вслух, но у меня дрожал и пресекался голос, черные линии букв сливались в мутные пятна. Я поручал читать ближайшему юнкеру, но мне его чтение казалось совсем невыразительным, и я отнимал от него журнал.

О, незабвенный вечер!

На другой день я познал и шипы славы. Не знаю, каким образом узнал о моем триумфе ротный командир Дрозд (юнкера не были болтливы). После утренней переклички он скомандовал:

— Юнкер Куприн!

— Я, господин капитан.

— До меня дошло, что ты написал какую-то там хреновину и напечатал ее?

— Так точно, господин капитан.

— Подай ее сюда!

Я быстро принес журнал. Я думал, что Дрозд похвалит меня. Он поднес печать близко к носу, точно понюхал ее, и сказал:

— Ступай в карцер! За незнание внутренней службы. Марш…

Ах, я совсем позабыл тот параграф устава, который приказывает каждому воинскому чину все написанное для печати представлять своему ротному, тот передает батальонному, батальонный — начальнику училища, а одобрение, позволение или порицание спускается в обратном порядке к автору.

Я пошел под арест. Я не унывал. У меня сохранился второй экземпляр. Я прочитал его множество раз про себя и, наконец, не удержался, прочитал вслух сторожившему меня солдату.

— Ну? Как?

— Здорово, — ответил часовой. — Тольки ничего не понять.

И еще огорчало меня одно обстоятельство: первые опечатки в первом сочинении, да еще в самых чувствительных местах. Вместо Ю.Н.С. было напечатано Ю.И.С., а вместо Ал. К-рин — А.Н. Крин.

— Пройдет незаметно, — думал я. — Юленька поймет. Да, она поняла.

По выходе из карцера я послал ей уцелевший номер с извещением, что моя новелла посвящается ей.

Я получил от нее убийственную записку:

«Вот так ваше посвящение! Во-первых, сочинение вовсе не вами написано, а во-вторых, оно посвящено вовсе не мне. Я не хочу вас больше видеть и на ваш училищный бал не приеду».

И — злая — не приехала-таки на наш блестящий юнкерский бал. Приехали ее младшие сестры Оленька и Любочка! В Оленьку я с горя и решил влюбиться на этом балу и к концу его действительно пылал, как Этна.