Изменить стиль страницы

– Привези солнышко. У нас оно такая редкость.

– Привезу. Саша! Раз, два... три!

Мы положили трубки.

Утром в Питере я устроился в гостинице. Вышел на улицу, поглядел на восток – пасмурно. А вчера какой был закат? Не помнил совершенно. Город задавил восприятие природы. Дождь – надо зонтик, снег – надо шарф, смотришь больше под ноги, куда ступить. Чудовищны московские мостовые зимой: вверху минус двадцать, пар изо рта, под ногами – грязная жидкая снеговая каша. Обувь влажная, ноги сырые. В Питере под ногами вроде твердо, зато в воздухе сырость. Немного стало на небе прочищаться. Я, увидя кресты незнакомого храма, перекрестился даже, прося солнышка.

Позвонил. В школе сказали, что сегодня у нее уроков нет. То есть только продленка. Позвонил домой. Московские телефоны-автоматы были менее прожорливы. С третьего раза соединило. Она.

– Это вы дозваниваетесь?

– Я! Я в двух шагах от вас!.. Можно?

Она помолчала.

– Тогда, Саша, знаешь что, я сегодня хоть какой-то угол имею, у меня номер в гостинице. Можно же зайти, какой тут криминал?

– Никакого.

– Ну, извините, я не так выразился. Ой, прости, что-то и я на «вы». Саша, мне надо тебя видеть.

– А... вы приходите сюда. – Она спокойно объяснила, как их найти.

Надежда моя на то, что мы увидимся наедине, растаяла. Что ж, надо и тому радоваться, что в дом зовут.

Я поднялся по старым ступеням измученного долгой жизнью подъезда, позвонил. Молчание. То есть какое-то гудение слышалось, но откуда? Никто не открывал. Еще позвонил. То же самое. Я вышел из подъезда, обошел дом вокруг. Здесь она ступала в любом месте. Вот похожу тут немного, повыветриваю из себя дурь петербургскую да наплюю на все эти столицы, уеду в Сибирь – прости, Эдуард, – там женюсь на Дуньке с трудоднями, такую ли себе зазнобушку из снегов извлеку, пойдут у нас дети, и некогда мне будет тосковать по Александре. Ведь ясно же, что таким образом мне дают отлуп: сказала адрес и не открыла. Уйду! Я пошел к остановке. Нет, по крайней мере, пойду и все оставлю у дверей, не тащить же в Москву шампанское. Я еще и кагор на всякий случай купил. Торт какой-то. Я в них ничего никогда не понимал, вроде как полагается.

Как же все было горько! Почему ж ты сразу-то меня не отставила? Почему же сидела рядом в Капелле, по городу шла? Почему ж по телефону про чушь говорила? Чужь я в ее жизни, чужой. Такой красотой своею, таким умом разве она поделится с кем? Да она одинокая гордая роза. Нет, не роза она и не гордая, а в монашки она уйдет. Точно! И слава Богу!

Еще один жетон у меня был. Какой-то измызганный телефон-автомат высунулся из-за угла, готовясь к заглоту жетона. Не соединит – сразу на вокзал. Нет, еще надо торт под дверь. Нет, не надо, собаки слопают. Отнесу в школу, дорогу знаю. Отдам Светочке.

Я набрал ее номер. И даже вздрогнул от ее тревожного голоса:

– Вы заблудились?

– Да я же у вас был только что. Я звонил. Дважды!

– А-а, это же у меня пылесос работал. Он такой у нас громкий, я и не слышала. Вы где?

– У ваших ног! – закричал я. – Бегу!

Дверь была открыта. Я брякнул все на пол и освобожденными руками схватил ее всю, поднял на воздух и закружил. Уж как я ее целовал, только опомнился.

– А мама? – прошептал я. – А сестра?

– Мама и Аня повезли работу Анину сдавать.

Я снова набросился на Сашу.

– Так нельзя, – сказала она наконец, тяжело дыша и стягивая халатик под горлом. – Саша, нельзя. Понимаете, мне ничего нельзя. Я не могу вам объяснить, не мучайте. Мне нельзя выходить замуж, нельзя...

– Обет дала? В монастырь уходишь?

– Мы не будем на эту тему. Будем пить чай. – Она отстранила меня. – Идем, Саша, идем. Ой, зачем же ты все так бросил?

Переводя дыхание, успокаивая сердце, я прислушивался к себе. Единственное, что мне хотелось, – это чтоб только все продолжалось: ее губы, руки, шея, волосы, в которых тонули маленькие уши, а на ушах мерцали голубенькие капли сережек, – все было настолько совершенным, именно таким, какого я ждал всю жизнь, что даже было странно оторваться от нее хоть на минуту. Единственное, чего я хотел, – это быть с Сашей. Голова шумела, я как-то не воспринял всерьез ее слова о том, что ей нельзя замуж. Разве ж они могут так внезапно, им надо помучить человека, потянуть сроки... Ничего, потерпим.

В ванной я умылся, удивясь тому, что лицо горело, а руки были холодными. Посмотрел на свои, почти безумные, глаза. Это ж сколько ночей в поездах. Тут вообще можно было одичать.

На кухне, среди висящей по стенам и из-под потолка зелени, на стуле, покрытом чем-то вязаным, у стола с салфетками, явно вышитыми самими, а не купленными, принимая из рук Саши нарядную чашку на блюдце, расписанном золотыми жар-птицами, я снова возликовал. Саше так шло быть в халатике, наливать чай, подвигать мне разные сладости. Когда она начала резать торт, то немного закатала рукава, обнажив такие нежные запястья, что снова что-то стало с головой.

– Саш, – сказал я, – я с ума схожу. Я отсюда никуда. Давай мне собачий коврик, я лягу у порога.

– Сейчас мама придет. И мне скоро в продленку. Я пошла на продленку, конечно, из-за заработка. А полюбила их, теперь уже и так хожу. Зарплаты все равно не платят.

– Бастуете? – спросил я, вспомнив основную профессию свою. – Как социолог спрашиваю.

– Как социологу отвечаю: нет. Но бастующих понимаю. Детей жалко. И учителей жалко. Я – ладно. Нет зарплаты – Аня прокормит хоть как-то, хоть как-то на хлеб и пенсия мамина. А если у кого этого нет, тогда...

Я обнял ее и привлек к себе. Она вырвалась.

– Тебе пора. Пора, Саша. Ты, конечно, можешь подождать маму и Аню, но лучше приходи сразу в школу. Придешь?

– Пойдем вместе. Познакомлюсь с ними, и пойдем.

– Тут... – Саша, видно было, думала, как лучше сказать. – Видишь ли, у Ани... она изо всех нас самая здоровая, но у нее... маленькое родовое пятно на лице, вот здесь, – Саша показала, – у глаза. И она стесняется. Она потому и надомница, чтоб меньше выходить на улицу.

– А это... это разве не лечится?

– Это...

– Очень дорого? Скопим. – Я вспомнил Валеру. – Банк какой-нибудь подломим. Похож я на взломщика?

– Копия. Все-таки, Саша, приходи в школу.

– Но уж мороженое ты не запретишь принести. В пятницу я буду твой Пятница.

– Ну хорошо, – согласилась она, – они так мало видят сладкого.

И уже у дверей мы еще так долго и мучительно целовались, что я вывалился на площадку со стоном, исторгнутым краткой разлукой. Потом была школа, продленка, дети, полюбившие меня. А уж как я-то их полюбил!

А потом? А потом суп с котом. Саша в гостиницу не пошла, даже внутрь не зашла, подождала, пока я пойду рассчитаюсь. Дальше? Дальше я ее проводил до дому. В окнах горел свет, мы вместе не пошли. Измучили друг друга прощанием в подъезде. Губы мои горели и болели. Ее, думаю, тоже, и еще сильнее, чем мои.

А дальше полная проза – поезд, в котором даже и не раздевался, хотя ехал в купе. Впервые за эти метания из Петербурга в Москву и обратно, и снова обратно, я заметил, что езжу не один, ездят еще какие-то люди, о чем-то, в основном о политике, говорят, что пытаются заговорить со мною. Но я ничего не соображал ни в политике, ни в экономике, ни в социологии.

По телефону Саша запретила мне приезжать хотя бы неделю. «Отоспись». Я это воспринял как «наберись сил» и неделю никуда не ездил. Дом, работа, телефон, дом и снова по кругу. А уж и поговорили мы с Сашей! Провода плавились от моих признаний. Будто все скопленное море эпитетов, сравнений, комплиментов выплескивалось из берегов и снова наполнялось.

Эдик, заходя иногда ко мне и заставая меня у аппарата, довольно хмыкал. «Дозревает?» – как-то довольно двусмысленно спросил он. Я обиделся, но он объяснил, что спросил в том смысле, что дозревает ли до роли жены. Мне стыдно было перед ним, но даже его высокие беседы, окрашенные горечью иронии, мне уже не могли заменить разговоры с Сашей. Я знал о ней все. Я рассказал ей о себе все. И вроде уже нечего было сказать, но тянуло снова звонить. Я очень негодовал на министерство просвещения за то, что не провели телефонов во все те классы, в которые ходит она.