— Потому что мне жаль вас. Вы способный парень.
— Откуда вы знаете, какой я?
— Я никогда не говорю того, чего не знаю, — отрезал Селянин. — И я глубочайшим образом убежден, что не будь вы по своей психологии обыкновенным бобиком, ваше имя уже сегодня гремело бы на весь флот.
Это глубочайшее убеждение столь мало соответствовало тому, что думал о себе сам Туровцев, что он сразу заподозрил издевку. Поэтому он вяло отшутился, в том смысле, что Военный Совет никак не может решить — присвоить ли имя лейтенанта Туровцева бригаде подводных лодок или назвать его именем какой-нибудь новый крейсер.
— Можете шутить, я говорю серьезно. Я знаю совершенно точно, что идея «письма Н-ского корабля» принадлежит вам. В наших условиях это значит найти золотоносную жилу. Напади на эту жилу не такой лопух, как вы, он бы превратил ее в Колорадо: «Весь флот должен подхватить почин лейтенанта Туровцева»… Конечно, само собой это не делается. Как-то больше принято, чтоб почин исходил от командира корабля или, наоборот, снизу, от какого-нибудь чумазого моториста, этакого народного умельца…
— Вы не в курсе дела, — сказал Митя. — Почем вы знаете, кто придумал письмо?
— Говорю, — значит, знаю. А впрочем, это не столь важно, кто фактически его придумал — вы, командир корабля или старшина Тютькин, — это знают три десятка людей, важна официальная версия, которая доступна тысячам и служит для них путеводной звездой. Фамилия у вас хорошая, а впрочем, постойте: «Туровцевское движение, туровцевцы»… — Он произнес это раздельно, прислушиваясь к каждому слогу. — Одно «це» лишнее. «Горбуновцы» — лучше. Короче говоря, вы оказали своему патрону крупнейшую услугу, и этого вполне достаточно, чтоб он вас недолюбливал.
Митя рассмеялся.
— Это вы уж загнули, мастер.
— Ничуть. Все мы, грешные люди, недолюбливаем тех, кому чем-нибудь обязаны. И еще пуще — тех, которым мы причинили зло.
— Которые нам, — мягко поправил Митя.
— Которым мы, — упрямо повторил Селянин. — Так или иначе — вы показали себя нужным человеком на лодке. В этом ваша сила, но это же может стать вашей слабостью, если вы не сумеете себя поставить. Никто не любит делить авторитет и держать рядом с собой человека равного. Это могли себе позволить только венценосцы. Ваш шеф еще котируется, но уже вышел из полосы везения…
— Бросьте. Никаких таких полос в природе не существует.
— В природе — нет. А на службе действует закон маятника. Мне не хочется вас огорчать, но ваш друг и начальник уже прошел через высшую отметку и теперь катится на убыль.
— Да ну вас! — закричал Митя. Ему показалось, что он отчасти проник в смысл туманных пророчеств Селянина, и он вновь обрел боевой задор. — Вы напрасно стараетесь научить меня уму-разуму. Не в коня корм. И запомните: лавировать я буду в море. А на берегу предпочитаю прямые пути. Они короче.
— Не всегда. Прямые линии хорошо чертить на бумаге, в жизни они почти не встречаются. Хотите ходить только прямыми путями? Тогда будьте безупречны. Вы, случайно, не святой?
— Нет, конечно.
— То-то что нет. А раз так — вы уязвимы. Послушайте меня, мальчик, — в голосе Селянина прозвучала настоящая сердечность, — не поддавайтесь на звонкие фразы. Лавировать необходимо. Никто не знает этого так, как мы — хозяйственники. Хозяйственник должен быть всегда на коне, он должен держать всех — начальников и подчиненных — в убеждении, что никто на его месте не даст больше. За это ему прощается многое: произвол, обход законов…
— Почему их надо обходить?
— Потому что закон все упрощает, а жизнь сложней. Я совсем не хочу, чтоб вы стали интриганом. Это у вас и не получится. Но не будьте неудачником. К неудачникам легче всего подобрать ключи. Граница между добром и злом не так непроходима, как это кажется прекраснодушным молодым людям, любое явление может быть подвергнуто рассмотрению в различных ракурсах. Допустим, вы бережно храните кавалерийскую шашку, доставшуюся вам в наследство от дядюшки — героя гражданской войны. В зависимости от освещения этот факт можно расценивать и как верность героическим традициям, и как незаконное хранение оружия. Некоторые вполне безобидные обстоятельства вашей личной жизни, в зависимости от ваших успехов, могут быть трактованы и как прихоть героя, и как бытовое разложение… Да вы не волнуйтесь, — добавил он, усмехнувшись.
Митя нисколько не волновался, но в том, что Селянин счел нужным его успокаивать, он почуял угрозу.
— Мне беспокоиться нечего, — сказал он грубо. — Кажется, я вам уже докладывал, что со мной надо разговаривать попроще. Вы, наверно, умнее и опытнее меня, но, что бы вы ни говорили, я продолжаю думать, что, помимо обстоятельств, существуют еще честь и дружба. Вы, конечно, сразу же спросите меня, с чем это едят, и я не сумею дать подходящего определения. Послушать вас, так дружба — это отношения между людьми, которые в равной степени могут быть полезны один другому…
— Не так плохо, — спокойно сказал Селянин. — Делаете успехи.
— А как же тогда быть с дружеской поддержкой?
— Надо учитывать закон маятника. Сегодня я поддержу тебя, завтра ты поддержишь меня. Поддерживать друзей надо, но, конечно, до разумного предела. Если человек себе враг и увлекает вас в пропасть, надо иметь мужество от него вовремя отказаться.
— Как же вы потом посмотрите ему в глаза? — Этим вопросом Митя очень рассчитывал смутить Селянина, но тот только усмехнулся и ничего не ответил. Усмешка значила: «На дурацкие вопросы не отвечаю», и Мите пришлось самому угадать ответ.
— Разве я не прав? — невинным тоном осведомился Селянин. — Диалектика как раз и учит…
— Подите вы с диалектикой, — свирепо сказал Митя, — у вас диалектика вроде ухвата — удобно горшки переставлять.
Селянин приготовился хохотать, но раздумал.
— Это вы что же — сами придумали?
— По-вашему, я только чужими словами и говорю?
— Не сердитесь. Вы мальчик из интеллигентной семьи. Где вы могли видеть ухват?
— Я мальчик из предместья. Из фабричного села.
— Вот как? Быстро же вас теперь полируют.
— Слушайте, Семен Владимирович, — вдруг сказал Митя, — вы в коммунизм верите?
Селянин посмотрел удивленно: «Что за вопрос?»
— А вот теперь вы не обижайтесь. Ну, скажите — верите?
— Верю, разумеется.
— Почему «разумеется»? А точнее? Как вы себе это представляете?
— Так же, как Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Каждому по потребностям.
— Короче говоря, много харчей и шмуток. А люди? Останутся такими, как были?
— Нет, зачем же. Люди тоже изменятся. Сытому человеку незачем красть и убивать. Наступит золотой век, до которого вы, может быть, и доживете, а я нет.
— Ну, а если в этом золотом веке начнутся перебои с харчами — что же, люди опять вцепятся друг дружке в глотки?
— Откуда взяться перебоям?
— Почем я знаю? Налетят марсиане или комета отклонит земную ось. Так как, по-вашему, вцепятся?
Селянин опять внимательно посмотрел на Митю и усмехнулся.
— Скажите, лейтенант, — спросил он вместо ответа, — на заре туманной юности, в те идиллические времена, когда вы еще носили пионерский галстук, вам никогда не хотелось быть султаном? Представьте себе на минуту: вы — фараон Тутанхамон или граф Монте-Кристо, десятки слуг угадывают ваши желания, хоровод гурий ублажает вас плясками, ну и все прочее в ассортименте… Неужели никогда?
Митя задумался.
— Фараоном — определенно нет. Графом Монте-Кристо — хотел. Султаном — не помню, а впрочем, боюсь соврать, кажется, тоже хотел. А что?
— А не приходит ли вам в голову, что мечты-то ваши с душком, ибо при коммунизме султанские замашки надо бросать и переходить на самообслуживание? И что гуриям не будет никакого расчета изгиляться для вашего личного самоуслаждения и придется вам, как и всем гражданам, глядеть на них откуда-нибудь из тридцатого ряда?
— Переживу, — сказал Митя. — Гурии для меня вопрос не первоочередной.
— А для меня — первостепенный. Не скрою от вас — люблю женщин и скучаю, когда их нет. Мне на жизнь одной женщины мало.