– Зна-аем мы науку эту самую, зна-аем!
Родивон Родивоныч ходил печальный, жаловался:
– Жизнь-то на старости лет какие преподносит нюансы …из трех пальцев …Сиди вот с тетрадкой. А главное – при моем почти что придворном звании …Нет-ет, я брошу!
А бросить – с князем рассор навек, прощай все надежды. Нет уж, видно, единородных своих ради придется терпеть.
И крепились, терпели отцы. Кряхтя, косоурясь на князя, ладили все примоститься поближе к Глафире либо к Варваре.
– Leono esta forta. La denta esta acra …– расхаживая, громогласно диктовал князь и нарочно крал окончания слов: пусть поупражняются …Счастливым светом сиял его странный, бесподбородочный лик: князь святое дело творил, князь сейчас был первосвященником. Вот еще немножко, лет десяток-другой, и наступит всеобщая любовь.
Проходя мимо Ивана Павлыча, князь приметил:
«Какой у него хороший, внимательный взгляд …»
Внимательным взглядом проводил Иван Павлыч князя, тотчас привстал и запустил глазенапы в тетрадку к Глафире – Глафира впереди сидит.
– Estэ – эс на конце, acra – эс на конце …– шептал Иван Павлыч исправнику.
– Да не слышу же, ч-черт! Громче …– кипятился исправник.
Но князь уже повернулся – и вмиг все гладко и тихо: исправник – над своей тетрадкой; как урытый – сидит Иван Павлыч, с приятностью на лице …
6. Епархия зелененькая
В родительскую субботу – Мишка, бывший столяр, а нынче просто алахарь, бегал по городу с клейстером и клеил афиши на фонарных столбах, на бесконечных заборах. Посреди афиши били в глаза крупные буквы:
А ТАКЖЕ
ИЗВЕСТНЫЕ АНГЛИЧАНКИ СЕСТРЫ ГРЕЙ
Из губернии приехали – показывать туманные картины. Укланяли князя: отменил князь урок всемирного языка, и всем корогодом повалили глядеть эти самые туманные картины.
Как-то случилось – оттерли Костю в проходе, и не спопашился он занять себе местечко рядом с Глафирой; с нею сел князь, а Костя – позади. Рядом с ним оказался дворянин Иван Павлыч.
Хотел Костя загорюниться, что Глафира – не с ним, да не успел: вылезли на полотне, завертелись, зажили, залюбили полотняные люди.
…Неслышно, как кошка, красавица крадется на свиданье к маркизу. Сейчас вот, сейчас ступит на секретную плиту, сейчас – ухнет плита, глонит красавицу подземелье.
Костя вскочил – может быть, чтобы крикнуть красавице про плиту.
Иван Павлыч осадил Костю вниз за рукав. Но это все равно: красавица видела, как махнул ей Костя рукой, миновала проклятое место.
…И вот – вдвоем. Долго ей смотрит в глаза – маркиз или князь он? – и они медленно клонятся друг к другу, вот – близко, вот – волосы их смешались.
Вдруг Косте показалось, что вовсе это не на полотне, а Глафира и князь: клонятся, клонятся, прижались щекой к щеке …
Мрет сердце у Кости, протирает глаза: приглазилось только или …
Но мигнувший миг – уже не поймать: ярко загорелись лампы, ждет новых людей полотно, Иван Павлыч смеется:
– Хи-хи, чудород-то какой наш Костя: красавицу полотняную увидал – и вскочил. Побеседовать, что ли, с нею хотел?
– Да ведь он же – поэт, поэту – все можно, – заступилась Глафира, она стояла обок князя, очень близко.
«Конечно, попритчилось, приглазилось все …» – решил Костя по дороге домой. Но червячок какой-то самомалейший – не слушался слов, точил и точил …
В ночь на Покров пошел шапками снег. Выбежал Костя утром – нет ничего: ни постылого проулка с кучами золы, ни кривобокой ихней избы. Все белое, милое, тихое – и какая-то нынче начнется новая жизнь. Не может же быть, чтобы стало так – и чтобы все по-прежнему было?
На Покров Костя обедал у исправника. После обеда сидели в гостиной. Дворянин Иван Павлыч – что-то пошушукался с Глафирой, взмахнул рыжей поддевкой – и подсел к Косте. Разговор повел с приятностью, тонко:
– Вязь-то какая прекрасная, а? Прямо талант, дар божий …– Иван Павлыч любовался вязаной салфеткой. – А-а …вы, говорят, тоже …тово …пишете? – повернулся он к Косте.
– А вы – откуда же …откуда же вам известно? – покраснел от радости Костя.
– Как откуда? Про вас в журналах пишут, а вы и не знаете …– и протянул Иван Павлыч Косте свежий номерок «Епархиальных ведомостей».
В самом конце, после «печатать разрешается», были три неровные строчки: «Что же касается стихотворений молодого писателя Едыткина, то таковые мы считаем отнести к высшей литературе».
Хотел что-то сказать Костя, но схватило за горло, стоял, совершенно убитый счастьем. Где же Косте узнать, что напечатаны эти строчки в типографии купца Агаркова по личной Ивана Павлыча просьбе?
Ночью Костя – и спал, и не спал. Глаза закроет – и сейчас же ему видится: будто он над епархией все летает, а епархия – зелененькая и так, невеличка, вроде, сказать бы, выгона. И машут ему платочками снизу: знают все, что летает Константин Едыткин.
Ну, теперь уж, хочешь не хочешь, надо писать. Предварительно Костя перечел еще раз «Догматическое богословие» – самую любимую свою книгу, потому что все было там непонятно, возвышенно. А потом уж засел писать серьезное сочинение в десяти главах: довольно стихами-то баловаться.
Писал по ночам. Потифорна самосильно посвистывала носом во сне. Усачи-тараканы звонко шлепались об пол. В тишине – металась, трещала свеча. В тишине – свечой негоримо-горючей Костя горел. Писал о служении женщинам: о любви вне пределов, вне чисел земных; о восьмом Вселенском соборе, где возглашен будет символ новой веры: ведь Бог-то, оказывается, – женского рода …Так близко сверкали слова, кажется – только бери. Ан глядь – на бумаге-то злое, другое: уж такая мука, такая мука!
В вечер Михайлова дня – Костя публично читал свое сочинение в гостиной у исправника. Бледный, как месяц на ущербе, покорно улыбнутый навеки, стоял – трепетала тетрадка в руках. Поглядел еще раз молитвенно на Глафиру …
– Ну, господа, тише, тише, сейчас начинает, – суетился Иван Павлыч, как бес.
В тишине, чуть слышно, прочел Костя:
– Заглавие: «Внутренний женский догмат божества».
Неслышно-взволнованно горели лампы. Чужим голосом читал Костя. Публика глядела в землю, и не понять было, нравится ей Костино сочинение или нет.
Костя дошел до второй главы, самой лучшей и самой возвышенной: о восьмом Вселенском соборе. Голосом выше забрал, вдохновился, стал излагать проект всеобщей религиозно-супружеской жизни.
Тут вот и прорвало. Не стерпев, первым фыркнул исправник, за ним – подхватил Иван Павлыч, а уж там покатились и все – и всех пуще звенела Глафира.
Проснулась исправничиха, брыкнула свой стул со страху:
– Да что ж это, батюшки, где загорелось-то? – Смех еще пущий.
…Как заяц, забился Костя в запечье, в спальне исправницкой. Голову, голову-то куда-нибудь, главное, спрятать. Голову-то хоть спрятать бы!
Старинным старушечьим сердцем одна исправничиха пожалела, одна разыскала, одна утешила Костю.
– Да что ж это, батюшка, чего ты сбежал-то? Ты думаешь что? Это ведь я со сна чебурахнулась вниз головой, надо мной грохотали, старухой, а ты думал что? Экие гордецы нонче все: уж сейчас на свой счет …
Костя поднял голову, Костя хватался за соломинку, глазами молил о чем-то исправничиху.
Услыхала исправничиха, уткнула себе в колени Костину голову:
– Иль мне уж не веришь? Я не Иван Павлыч какой-нибудь, я обманывать не стану.
– Я ве-ерю …– захлебнулся Костя слезами.
7. В серебряные леса
Вышла зима больно студеная, такой полста лет не бывало. Обманно-радостное, в радужных двух кругах, выплывало льдяное солнце. От стыди от лютой – наполы треснул древний алатырь-камень.
– Ну-у, быть беде, – крушились алатырцы.