Спрашивали и ветхого старика Парфена, бывшего крепостного господ Вихоревых.

— Как же, — говорит, — помню, что раз либо два с парнями косил я Кривую Балку… Косил! Это — точно… Молод еще был в те поры… Помню! Это, надо быть, было еще до «француза»…

— А отчего же потом, после, ты не косил Кривую Балку? — закричал Карганов, наклоняясь к самому уху старика.

— А не посылали, так и не косил… — прошамкал старик.

— А отчего не посылали-то? — спросил Карганов.

— Это уж, батюшка, неведомо… Господская была воля! Посылают, — идешь… — ответил Парфен, смотря на вопрошавшего своими тусклыми, слезящимися глазками, и, по-видимому, недоумевая: для чего господам вдруг понадобилось узнавать о том, — косил ли он, Парфен, Кривую Балку и почему он перестал косить ее?

Все же формальные, законные документы ясно указывали на то, что Кривая Балка испокон веков находилась во владении Каргановых и была приписана к Ильяшеву. Казалось, и спорить бы не о чем, но беда в том, что у стариков были свои недостатки: Вихорев был горяч, обидчив, а Карганов — упрям, как вол.

— А-а! Он мне не верит! Хорошо же! — кипятился Вихорев. — Я и без Кривой Балки проживу… Чорт бы ее побрал!

— Если бы он попросил меня, я уступил бы ему Кривую Балку… Ну, а если дело уж зашло о правах, так сначала докажи, а потом и требуй… — говорил Карганов.

С такими же документами, как запись в календаре от 1806 года или как дедушкины письма, Вихорев, конечно, не мог обратиться к суду.

Приятели стали видаться все реже и реже. Началась между ними переписка — крайне неприятная, тягостная, еще более разжигавшая возникшие между соседями неудовольствия. То тот, то другой сгоряча, неумышленно употреблял в письме какое-нибудь неловкое выражение; приятель, и без того уже читавший между строк и в самой невинной фразе усматривавший оскорбительный для себя смысл, обижался на такое выражение и в своем ответном письме уже с умыслом подпускал соседу «шпильку». Чем дальше в лес, тем больше дров… Гнев с той и с другой стороны пуще и пуще разгорался. Вражда усиливалась…

Соседи уже в течение многих лет были знакомы и дружны, но только теперь для Вихорева выяснилось, что Карганов — человек сухой, бессердечный, злой человек, жадный, корыстолюбивый, «отца родного не пожалеет»; Карганов в свою очередь так же только теперь увидал, что Вихорев — гордец, «римский гусь», кичащийся своими предками, сутяга, кляузник и вообще пустой человек…

Быть справедливым, беспристрастным для человека так же трудно, как быть великодушным. В друге мы не видим ни одного пятна, а в человеке, причинившем нам неприятность, мы уже не находим решительно ни одного хорошего качества.

— Провалиться бы ему со своей Кривой Балкой! — ворчал бывало Вихорев, не указывая места для «провала», но можно было думать, что то место, по его предположению, не особенно приятное.

Карганов был сдержаннее и ограничивался лишь усмешками.

Наконец, Вихорев послал своему соседу весьма резкое письмо и в заключение его говорил: «Я надеюсь, милостивый государь, вы сами поймете, что с этих пор между нами все кончено — и навсегда!»

И Карганов на этот раз тоже вскипел от ярости и ответил не менее резко. «Ваше последнее неприличное письмо, милостивый государь, — писал он между прочим, — написано в таком тоне, как будто вы своим знакомством делали мне величайшее одолжение. Могу вас уверить, что я в вас не нуждался, не нуждаюсь и нуждаться никогда не буду. А за сим остаюсь известный вам — Н. Карганов».

III

Старики в своих письмах говорили вовсе не то, что было у них на душе.

В то время, когда Вихорев, по-видимому, с легким сердцем, как ни в чем не бывало, объявлял Карганову, что между ними «все кончено — и навсегда», ему было очень, очень невесело, было не по себе или, как говорится, на сердце у него кошки скребли. Когда он уже отправил письмо, ему стало страшно при мысли, что он своими последними, необдуманными, запальчивыми словами порывал старую, многолетнюю дружбу и сам себя присуждал к одиночеству.

И Карганов также в свою очередь, выведенный из терпения резким тоном письма приятеля, говорил вовсе не правду, утверждая, что он «не нуждался и не нуждается и не будет никогда нуждаться» в Федоре Васильевиче. Карганов очень хорошо чувствовал, что ему недостает общества старого приятеля, что он и нуждался, и нуждается в нем и до конца жизни с горечью будет вспоминать о несчастной распре, поселившей между ними раздор и вражду. Теперь уж ему не с кем побеседовать по душе, не с кем коротать томительно-длинные, скучные осенние и зимние вечера, когда за окном ветер бушует и унылую песню поет; не с кем ему поиграть в шашки, в шахматы; не с кем вспомянуть о покойной жене…

Старики оба втайне упрекали себя за упрямство, за горячность и, вспоминая о Кривой Балке, без вины виноватой в их горе, от чистого сердца проклинали ее.

— На что она мне! Ну, на что — спрашивается?.. Да возьми он себе хоть сейчас эту чертову Балку! Тьфу! — ворчал, бывало, про себя Карганов, энергично отплевываясь и ходя с трубкой по комнате из угла в угол, томимый одиночеством и раскаянием.

— Он думает: очень мне нужна его Кривая Балка! Невидаль какая!.. — бурчал Вихорев, пасмурный, невеселый, бродя по пустынным комнатам своего обширного барского дома.

Но как бы то ни было, злое дело было сделано и всякие сношения между Вихоревкой и Ильяшевым были окончательно порваны с той поры, как рассвирепевшие владельцы их обменялись последними любезностями.

— Теперь, дружок, ты не изволь ходить в Ильяшево… Слышишь? Ни ногой! — сказал Вихорев сыну.

— Да отчего же?.. — робко спросил мальчик, вытаращив свои голубые глазенки и с недоумением смотря на отца.

— А оттого! — пояснил ему отец. — Нечего шляться туда! Сиди дома! А придет ужо лето, гуляй в саду, на дворе, играй, бегай в поле… Места есть, слава Богу, — и кроме Ильяшева. Земля-то не клином сошлась… Проживем! Ну их!..

— Да я ведь, папаша… Ниночке… — хотел что-то возразить мальчик.

— Что-о-о? Что такое — Ниночка?.. Ну, тебе сказано!.. И если только я услышу… — сердито заговорил Вихорев, грозя сыну пальцем. — Если только я узнаю, — я ведь не посмотрю, — сейчас в кабинет и — чик-чик… без рассуждений!.. Я ведь знаю: ты у меня — кривое деревцо… ты упрям… Ну, да я выпрямлю…

Отец говорил таким злым, раздраженным тоном, что Боря не посмел приставать к нему с дальнейшими расспросами: отец редко пугал его «кабинетом» и упоминал о «кабинете» лишь в исключительных случаях, когда бывал сильно рассержен.

Короткое отцовское «оттого» Боре ровно ничего не объяснило. Мальчик грустно понурился и замолчал.

Подобное же распоряжение — только в несколько иной форме — было сделано и в Ильяшеве.

— Прошу тебя, Ниночка, с Борей больше не видаться… Ни ты — к нему, ни он — к тебе! Баста! — сказал своей дочери Карганов, с самым решительным видом потягивая трубку.

— Что это значит, папаша? Почему мне с ним не видаться? — с величайшим изумлением и беспокойством спросила Ниночка. — И то уж несколько дней он не был у нас… Здоров ли он? Не корь ли у него?

Старик пуще засопел над своею трубкой.

— Не корь… — начал он — и вдруг возвысил голос: — Я полагаю, Ниночка, довольно того, что я не желаю, чтобы ты видалась с ним… И ты не будешь с ним видаться! Баста!

— Господи! Да уж у него не скарлатина ли? — вскричала Ниночка.

— Говорят тебе: нет у него ни кори, ни скарлатины… здоров, как бык, твой Боренька! — сердито проворчал отец. — Только я не желаю… Ну, и баста!

— Да что ты, папка, затвердил все — «баста», да «баста!» — приставала к нему девочка. — Скажи мне толком: почему ты не хочешь, чтобы я виделась с Борей!

— А потому, что он — негодный мальчишка, озорник… дрянь! — говорил Карганов, окружая себя целыми облаками синеватого табачного дыма.

— Боря-то озорник? — с негодованием возразила Ниночка, всплеснув руками. — Вот уж нет! Вот неправда! Он такой смирный, милый мальчик!.. Что ты, папочка! Да я — гораздо шаловливее его…